Category: музыка

надежда, вера. любовь

Д. Д. Шостакович. Тринадцатая симфония

Д.Д. Шостакович: «…Это …также и моральная проблема. Я часто проверяю человека по его отношению к евреям. В наше время ни один человек с претензией на порядочность не имеет права быть антисемитом. Все это кажется настолько очевидным, что не нуждается в доказательствах, но я вынужден был отстаивать эту точку зрения по крайней мере в течение тридцати лет.»

Анжелика Огарева Тринадцатая симфония

Д. Д. Шостаковича всегда отличал глубокий интерес к еврейской музыке, истории и культуре. Вот что рассказывал сам композитор: «Когда я написал свой Восьмой квартет, его тематически также вписали в графу «Обличение фашизма». В квартете есть и еврейская тема из «Фортепьянного трио». Это качество еврейской народной музыки близко моему пониманию того, какой должна быть музыка вообще. В ней всегда должны присутствовать два слоя. Думаю, что, если говорить о музыкальных впечатлениях, то самое сильное произвела на меня <именно> еврейская народная музыка. Я не устаю восхищаться ею, её многогранностью: она может казаться радостной, будучи трагичной. Почти всегда в ней — смех сквозь слезы.

Д. Шостакович продолжает:

«Вся народная музыка прекрасна, но могу сказать, что еврейская — уникальна. Евреев мучили так долго, что они научились скрывать свое отчаяние. Они выражают свое отчаяние <своеобразной трагически весёлой танцевальной музыкой>. Много композиторов впитывали её, в том числе русские композиторы, например, Мусоргский. Он тщательно записывал еврейские народные песни. Многие из моих вещей отражают впечатления от еврейской музыки».

Когда в 1961 году на 22 съезде партии было принято решение о выносе тела Сталина из мавзолея — его приветствовали по инерции единогласно и с бурными аплодисментами. Не обошлось без курьеза. После Ивана Спиридонова выступила делегатка Дора Лазуркина, и сказала, что накануне советовалась с Ильичом, который будто бы «стоял перед нею как живой, и говорил, что ему неприятно лежать в гробу вместе со Сталиным, принесших столько бед партии». На самом деле, людей, возмущенных этим решением, было огромное количество. Боялись бунта. Саркофаг с телом Сталина выносили через черный вход ночью c 31 октября на 1 ноября. Красная площадь была закрыта под предлогом подготовки к ноябрьскому параду. В те дни Евгений Евтушенко написал стихотворение «Наследники Сталина». Он предложил его Твардовскому для «Нового мира», но тот посоветовал ему спрятать «эту антисоветчину в дальний ящик стола и никому не показывать». Евтушенко прочитал стихотворение на своем авторском вечере, и после этого оно разошлось в рукописном виде по стране. Опубликовать его удалось только через год 21 октября 1962 года в газете «Правда» с разрешения Н.С. Хрущева. После публикации стихотворения на Евтушенко обрушился поток писем от массы возмущенных ветеранов войны, читателей и писателей. Тогда же в 1961 году в «Литературной газете» была опубликована поэма Евгения Евтушенко «Бабий Яр». Друг Шостаковича музыковед Гликман принес композитору газету. Шостакович рассказывал:

«…стихотворение Евтушенко «Бабий Яр», оно меня потрясло. Оно тогда потрясло тысячи людей. Многие до этого слышали о Бабьем Яре, но понадобились стихи Евтушенко, чтобы люди о нём узнали по-настоящему. Были попытки стереть память о Бабьем Яре, сначала со стороны немцев, а затем — украинского руководства. Но после стихов Евтушенко стало ясно, что он никогда не будет забыт. Такова сила искусства. Люди знали о Бабьем Яре и до Евтушенко, но молчали. А когда они прочитали стихи, молчание было нарушено. Искусство разрушает тишину».

Потрясенный чтением поэмы Шостакович загорелся и немедленно начал писать музыку для оркестра и хора басов. Первая часть пятичастной симфонии называется «Бабий Яр». Так со временем стали называть 13 симфонию композитора. Ее премьера в Большом зале консерватории была назначена на 18 декабря 1962, в канун дня рождения Сталина. Но к тому времени многое в стране изменилось. Сняли главного редактора «Литературной газеты» Косолапова. Официоз начал бешеную травля Евтушенко. Поэт писал: «После публикации «Бабьего Яра» шовинисты обвинили меня в том, что в стихотворении не было ни строчки о русских и украинцах, расстрелянных вместе с евреями. Меня обвинили в оскорблении собственного народа… Ситуация была такова, что певцы и дирижеры бежали с тринадцатой симфонии, как крысы с тонущего корабля».                                                                          Газеты называли Евтушенко «пигмеем, забывшем про свой народ», обвиняли его в попрании «ленинской национальной политики», в разжигании вражды между народами. Хрущев обвинил Евтушенко «в политической незрелости и не знании исторических фактов». Секретарь ЦК КПСС Ильичев провел две встречи с деятелями культуры, где кричал: «Антисемитизм это отвратительное явление. Партия с ним боролась и борется, но время ли поднимать эту тему? И на музыку кладут!» На предприятиях проводили собрания, осуждающие поэта. Песни на его слова запрещались к исполнению на радио и телевидении.

Д.Д. Шостакович писал: « …Это не чисто музыкальная, но также и моральная проблема. Я часто проверяю человека по его отношению к евреям. В наше время ни один человек с претензией на порядочность не имеет права быть антисемитом. Все это кажется настолько очевидным, что не нуждается в доказательствах, но я вынужден был отстаивать эту точку зрения по крайней мере в течение тридцати лет...                                                                                                                                                      Мои родители считали антисемитизм постыдным пережитком, и в этом смысле мне было дано исключительное воспитание. В юности я столкнулся с антисемитизмом среди сверстников, которые считали, что евреи получают некие преимущества. Они не помнили о погромах, гетто или процентной норме. В те времена насмехаться над евреями считалось почти что хорошим тоном. Я никогда не потакал антисемитскому тону даже тогда, не пересказывал антисемитских анекдотов, которые были в ходу в те годы. Но все же я был гораздо снисходительней к этому гадкому явлению, чем теперь. Позже я порывал отношения даже с близкими друзьями, если замечал у них проявление каких-то антисемитских взглядов.                Перед войной отношение к евреям решительно изменилось. Оказалось, что нам до братства еще очень далеко. Евреи оказались самым преследуемым и беззащитным народом Европы… После войны я пытался передать это чувство музыкой…

Несмотря на то, что множество евреев погибли в лагерях, все, что я слышал, было: «жиды воевали в Ташкенте». И если видели еврея с военными наградами, то ему вслед кричали: «Жид, где купил медали?» В тот момент я и написал концерт для скрипки, «Еврейский цикл» и Четвертый квартет. Ни одна из этих вещей в то время не была исполнена. Их услышали только после смерти Сталина. Я все еще не могу привыкнуть к этому. Четвертую симфонию исполнили спустя двадцать пять лет после того, как я ее написал! Есть вещи, которые до сих пор так и не исполнены…»

Вернемся, однако, к симфонии и ее премьере. Были предприняты попытки отменить премьеру 13-й симфонии. Когда это оказалось невозможным, было сделано все, чтобы приглушить это событие. Билеты на премьеру в кассе БЗК не продавались. Их распределяли среди музыкантов, писателей, представителей дипломатического корпуса, номенклатуры. Композиторы выкупали билеты у Таисии Николаевны — бессменного секретаря Хренникова, которая предупреждала каждого захватить с собой паспорт. Билеты были раскуплены задолго до премьеры, но уверенности, что концерт состоится — не было. Изначально 13-ая симфония должна была быть исполнена в Ленинграде. Шостакович предложил дирижировать премьеру 13-й симфонии Мравинскому. Дмитрий Дмитриевич отдал ему партитуру, и попросил передать хоровые партии хормейстеру Кудрявцевой. Партию солирующего баса Шостакович вручил Б. Гмыре. Вскоре все они отказались принимать участие в исполнении 13-й симфонии. Известие, что Мравинский не будет дирижировать симфонией, явилось для Дмитрия Дмитриевича полной неожиданностью. Просто ударом. Тогда Дмитрий Дмитриевич обратился к дирижеру Кириллу Кондрашину. Тот ответил, что готов дирижировать 13-й симфонией при любых обстоятельствах. Активное участие в организации концерта принимала Галина Павловна Вишневская. По ее рекомендации был приглашен бас-солист Александр Ведерников. После нескольких репетиций он отказался исполнять свою партию. Тогда Галина Вишневская договорилась с певцом Большого театра Владимиром Нечипайло. Галина Павловна так же рекомендовала для подстраховки пригласить дублером молодого певца Московской филармонии Виталия Громадского.

Накануне премьеры, 17 декабря, состоялась встреча Хрущева с творческой интеллигенцией. Как рассказывал наш сосед Арно Бабаджанян, на ней было примерно человек 400. В зале стояли столы с богатой закуской, для всех были стулья. Но встреча не удалась. Хрущев по своему обыкновению устроил на встрече скандал. Дмитрий Дмитриевич вернулся со встречи домой в тяжелом настроении и сказал, что завтра будут провокации. Почти сразу зазвенел дверной звонок. Было полдвенадцатого ночи.                      На пороге стоял Кабалевский. Он тоже был на встрече и жил двумя этажами ниже. Грассируя, Кабалевский посоветовал отменить премьеру: «Это было бы правильно и красиво». После его ухода Дмитрий Дмитриевич разрыдался.                                          Шостакович, как и многие композиторы, презирал Кабалевского. В 1948 году, когда клеймили «формалистов», Кабалевский еще накануне был в том же списке, что и Шостакович, Прокофьев и другие. Но утром вместо него в списке оказался ленинградский композитор Гавриил Попов. А Кабалевский клеймил «формалистов» на чем свет стоит, отрабатывая благодарность Жданову за исключение его из списка «формалистов».                                                                                                                                                      Недобрая весть о визите и предложении Кабалевского сразу облетела наш дом и консерваторский. Все беспокоились и развивали идеи, что произойдет завтра. Арно Бабаджанян сказал, что его песню на стихи Евтушенко «Не спеши», запретили исполнять, «короче — арестовали». Все в ночь с 17 на 18 спали плохо. Утром Дмитрий Дмитриевич ушел на генеральную репетицию. Вишневская пишет:

«В день концерта, рано утром мне домой в панике звонит певец Ничепайло и говорит, что не может петь Тринадцатую симфонию, потому что его занимают в спектакле Большого театра «Дон Карлос». Певцу, который должен был петь, велели внезапно заболеть. Нечипайло сказал, что пробовал отказаться, но ему пригрозили судом за нарушение профессиональной дисциплины».

Вишневская и Ростропович жили в нашем доме, и об этом тут же стало всем известно. Наши врачи из композиторского медпункта, побежали в Консерваторию, чтобы подстраховать Шостаковича. На репетиции присутствовали представители ЦК, Министерства Культуры и музыканты. Был среди них мой друг, музыковед и композитор Владимир Ильич Зак. Впоследствии, уже в Америке, он написал книгу «Шостакович и евреи». А в те времена, Владимир Емельянович Захаров — главный администратор Большого и Малого залов консерватории, выписывал мне пропуск для двоих, и мы с Володей Заком чуть ли не каждый день посещали концерты. Помню, с каким азартом и юношеским максимализмом, я спорила с Володей о седьмой симфонии Шостаковича.            В день премьеры Зак был на генеральной репетиции, и периодически звонил мне от Захарова, чтобы рассказать, что там происходит. Оркестр расселся за своими пультами. Кирилл Кондрашин начал репетицию с оркестром и хором басов без Нечипайло, думая, что певец опаздывает.                                                                                                                                                Громадский на прогон не пришел. Он снимал комнату где-то за городом, и никто не знал где именно. Добраться до Громадского не представляло возможности. Нервы у всех были на пределе. Двери в квартирах были открыты, чтобы не дергать друг друга звонками. В нашем доме большинство композиторов были евреи. Все боялись, что, если премьеру отменят, то антисемитизм вспыхнет с новой, неведомой силой. Юлия Павловна, теща Арно, успокаивала: «Я чувствую, что премьера не сорвется…» Хотелось верить. Вдруг зазвонил телефон и Володя сообщил, что нашелся Громадский. Он взял в руки партию баса и блестяще пропел ее по нотам! Закончилась репетиция. Аплодисменты. К Шостаковичу подошли люди в штатском и пригласили проехать с ними на Старую площадь, сказав, что там его ждет зав. отделом культуры Поликарпов. Кирилл Кондрашин умолял Шостаковича не отменять премьеру. «Я отменять премьеру не буду!», — твердо сказал Дмитрий Дмитриевич. Пока Шостакович доехал до здания ЦК КПСС, «сверху» приняли решение разрешить премьеру 13-й симфонии. Пришли к выводу, что «отмена вызовет отрицательную реакцию на Западе».                                                                                                                                                                                          В консерваторию шла длинная процессия, напоминающая похоронную. Въезд на улицу Неждановой был перекрыт, и посольские автомобили стояли по всей длине улицы, залезая на тротуар. Было очень узко и скользко. Мы шли по мостовой. Многие женщины и девушки были на каблуках и их поддерживали мужчины. Милиция следила за процессией. Шли молча. Впереди шли жители дома Большого театра, потом жители Консерваторского дома и дома, в котором жил когда-то, расстрелянный на Лубянке, Меерхольд. Вышли люди с билетами из композиторского дома, где жил Шостакович и Кабалевский, Хачатурян и Свиридов, затем шли композиторы из нашего дома по Огарева 13. Мы с Володей вышли из подъезда, и тут же к нам подошел мужчина лет тридцати. Он спросил, нет ли случайно лишнего билета. Не успела я сказать «есть…», как Володя взял меня под руку и быстро повел вверх, к выходу на Нежданову. «Почему ты не позволил мне отдать ему билет?» — страшно удивилась я.

— Потому, что я уверен, что он с Огарева 6, из МВД. Не хватало еще провокации у подъезда. — Никогда не думала, что ты перестраховщик. Может быть, он хотел послушать симфонию. Я же собиралась подарить… — Ты забыла, что все билеты Таисия Николаевна записывала в тетрадь?

Наверное, Володя был прав. Я покупала билеты для своей семьи. Но Володя взял билеты на нас двоих и места были лучше. — Сохрани свой билет на память — сказал он мне.

Таисия Николаевна предупредила, чтобы все пришли к первому отделению. 13-ая симфония была во 2-ом отделении. В первом исполнялась симфония Моцарта. Никитская улица была оцеплена милицией в два ряда. Все, как по команде достали билеты, чтобы милиционеры не спрашивали: «Билет имеется?»                                                                                                                            Третий кордон милиции стоял перед памятником Чайковскому, а четвертый перед входом в Консерваторию. В здание была открыта только одна дверь, в следующее помещение, тоже только одна. Кассы не работали. Наконец, раздевалки и билетеры. За малым исключением, все друг друга знали. Здоровались кивками. Напряжение ужасное — не до разговоров. Журналисты иностранной прессы представлены с большим размахом. В фойе и зале присутствуют врачи.                                                          Началось первое отделение. Обычно я слушала симфонические концерты глядя в карманную партитуру. В этот раз я не могла сосредоточиться и слушала Моцарта рассеянно. Наконец, антракт. Напряжение не проходило, а только усилилось. Многие достали страницы из «Литературной газеты» с напечатанной поэмой «Бабий Яр». Володя сказал: «Это чтобы не шелестеть в зале». По фойе разгуливала номенклатурная публика в черных костюмах и белых рубашках, держа под ручку своих красногубых жен. Мерзко. Сотрудников КГБ было очень много. Они не скрываясь, сверлили взглядом публику. Это был тот случай, когда им были рады. Они так же, как и публика, боялись провокации. Мне показалось, что посольские гости смотрели на советскую публику с интересом и сочувствием. Казалось, что антракт никогда не закончится. Наконец, третий звонок.                                                                          Симфония не записывалась и не транслировалась ни по радио, ни по телевидению.                                                                        Появился хор Юрлова, затем оркестр, солист Громадский и дирижер Кирилл Кондрашин. Он поднял руки и зал замер:

«Над Бабьем Яром памятников нет…», — запел певец, и я увидела, как у слушательниц полились слезы. После первой части вспыхнули короткие аплодисменты. Последовали еще четыре части: «Юмор», «В магазине», «Страх», «Карьера». Стихли колокола. Была долгая тишина. И вдруг публика пришла в себя и взорвалась громом аплодисментов и криками «Браво!». Оркестр, хор басов, зал, все ликовали. Это была победа! Шостакович пошел на сцену, Евтушенко просто примчался на сцену. Зал скандировал: « Шо-ста-ко-вич! Ев-ту-шен-ко!»                                                                                                                                                Домой шли счастливыми, пожалуй, даже в единении. Победа окрылила. Расставаясь, люди обнимали друг друга.                      Оказалось, что композитору Баснеру, каким-то чудом удалось записать симфонию на магнитофон, и она появилась на Западе. Казалось, что что-то изменилось в лучшую сторону.

Пройдут годы, и на сцене на сцене Большого Зала Консерватории вновь будет исполнена 13-ая симфония. Евтушенко придется пойти для этого на компромисс и заменить несколько четверостиший.                                                                                        Стихотворение «Наследники Сталина» было вновь опубликовано лишь через 26 лет после первого появления в печати, уже во время Перестройки.                                                                                                                                                                                                В марте 1997 года Евгений Евтушенко прилетел в Израиль. Он уже много раз бывал в Израиле.                                                                В тот раз Евтушенко прилетел, чтобы принять участие в исполнении Израильским Филармоническим оркестром 13-й симфонии «Бабий Яр» Д.Д. Шостаковича.                                                                                                                                                                      Прилетев в аэропорт Бен Гурион, Евтушенко узнал, что в ходе туристической поездки на границу с Иорданией террорист застрелил семь израильских школьниц. Это произошло спустя три года после подписания мирного договора с Иорданией. Террориста сочли психически больным, чтобы избежать расстрела, и дали двадцать пять лет, которые позднее скосили до двадцати.                                                                                                                                                                                                          Первое выступление Евтушенко прошло в Хайфе, в зале Аудиториум. Он начал вечер со стихотворения, написанного сразу после получения сообщения об убитых девочках. Поэт плакал. А потом он читал «Бабий Яр». На следующий день был его вечер в Тель-Авиве, в доме Шолом-Алейхема. И там он тоже читал посвященное погибшим девочкам стихотворение «Семисвечник».                    Исполнение 13-й симфонии Шостаковича «Бабий Яр» в Тель-Авиве в 1997 году прошло с большим успехом...

13-ая симфония и по сей день продолжает свое шествие по концертным залам мира.

Когда-то Д.Д. Шостакович сказал: «Евреи стали для меня своего рода символом. В них сосредоточилась вся беззащитность человечества».

надежда, вера. любовь

Грустный гений - Натан Рахлин

Яков Фрейдин

Грустный Гений

4 сентября, 2018 - 03:25

Холодным февральским вечером 1967 года поезд дальнего следования подкатил к заснеженному перрону. Дул пронизывающий ветер, метель забивала глаза, залезала в носы, и мы нехотя выползли из тёплого уютного вагона. В Казань наша маленькая студенческая группа из четырёх человек приехала на первую в нашей жизни конференцию.

Дело в том, что в те далёкие годы, кроме учёбы в Политехническом институте, я увлекался разными вещами: живописью, театром, фотографией, снимал кино, а также строил светомузыкальные установки и давал на них концерты. Персональных компьютеров и цветных мониторов ещё не было и в помине, а потому в студенческом конструкторском бюро мы изобретали различные проекционные аппараты для создания на экране или стенах красочных движущихся фигур, которые с сочетании с музыкой становились эдаким абстрактным балетом. Чем-то это напоминало ожившие под музыку картины Василия Кандинского. Мы подбирали куски из классических произведений и в меру своих способностей исполняли светомузыкальные произведения.

Конференция в Казани, куда мы приехали, как раз и называлась «Свет и Музыка».

Я привёз доклад о световом и звуковом оформлении Кунгурской ледяной пещеры. Эта пещера около Уральского города Кунгур — совершенно очаровательное природное сооружение, где своды и полы покрыты не сталактитами и сталагмитами, как в обычных каменных пещерах, а причудливыми ледяными глыбами и сосульками. Наша студенческая группа планировала установить за кристаллами льда цветные лампочки, прожектора и динамики для исполнения на них музыки в сочетании с балетом абстрактных световых образов.

Я снял в расцвеченной пещере множество слайдов, показал их во время своего доклада и рассказал, как мне видится сочетание динамического освещения ледяных сводов и 4-й части 9-й симфонии Дворжака. Когда после выступления я вернулся на своё место в зале, на свободное рядом кресло сразу же подсел лысый человечек лет шестидесяти, чем-то похожий на доброго гнома. Он взял меня за руку и зашептал на ухо: «Это страшно интересно, что вы собираетесь делать! Нам обязательно надо поговорить. Я сейчас должен уйти, у меня дела, но может вечером потолкуем? Вы будете на банкете?» Мне было приятно, что мой доклад понравился этому незнакомцу, и я ответил, что да, мы все идём на банкет, там и поговорим. Добрый гном пожал мне руку, встал, тихонько выкатился из зала и ушёл. В перерыве ко мне подошёл устроитель конференции Булат Галеев и, как мне показалось, ревниво спросил: «Ты что, знаком с Натаном Григорьевичем?». Я ответил, что нет, не знаком и вообще не знаю кто он такой. Галеев снисходительно пояснил: «Это же Натан Рахлин, знаменитый дирижёр, руководитель нашего нового филармонического оркестра. А что он от тебя хотел?»

Как это вашего? — удивился я, — я хоть с ним лично не знаком, но кто же не знает, что Натан Рахлин — это руководитель симфонического оркестра Украины.

Был Натан украинский, а сейчас наш, татарский, — сказал Булат с усмешкой.

— — —

Вечером на банкете в университетском кафетерии, а проще сказать, на коллективном ужине для участников конференции я сразу увидел Рахлина и подошёл к нему. Он обрадовался и потащил меня к длинному столу в углу зала. Мы уселись на краю с нашими подносами, и он с большим энтузиазмом стал мне объяснять, что мой выбор Дворжака для исполнения в пещере ему кажется не очень удачным. В этом произведении, он пояснил, есть много тематических уровней. Дворжак музыкой показывает размах Нью-Йорка: от тротуаров Бродвея до вершин небоскрёбов, да ещё создаёт картину напора жизни в Новом Свете. Это, сказал Рахлин, слишком сложно для световых пятен и бликов на ледяных кристаллах. Выйдет несоответствие. Музыка Дворжака настолько образна, что не нуждается в дополнительных картинах, они будут только мешать слушать симфонию. Может лучше подобрать что-то из танцевальной музыки, скажем Фламенко? Она ведь как раз и написана для движущихся красочных объектов, да и много проще по рисунку; может выйти куда интереснее. Я лишь кивал головой и соглашался — спорить с великом дирижёром мне было и не по рангу, и не по знаниям. Через полвека, что прошло с того разговора, мало, что осталось в моей памяти из его объяснений. Помню лишь, что слушал его, раскрыв рот. Когда он закончил свой урок, мы доели свои шницеля и запили их компотом, Натан Григорьевич спросил, откуда я приехал и чем в жизни занимаюсь? Я пояснил, что я студент радиотехнического факультета и приехал в Казань из Свердловска.

А! — радостно ответил Рахлин, бывал я на гастролях в Свердловске, и не раз; там, кстати, живёт мой племянник. Он доцент Свердловской консерватории, зовут его Миша Гальперин.

Что вы говорите! — с удивлением воскликнул я, — да ведь Миша — это мой дядя. Его отец Иосиф и моя бабушка Берта — брат и сестра. Они все родом из Чернигова, а в Свердловск попали в эвакуацию.

Вот так совпадение! — засмеялся Натан Григорьевич, — стало быть мы с тобой, детка, родственники. Я сам родился недалеко от Чернигова в городке Сновская. Погоди, погоди… Если ты Мишин племянник, значит мне приходишься вроде как… двоюродным, нет — троюродным внуком. Тесен мир! Мы это дело непременно должны отметить. У тебя ведь никаких дел сегодня вечером нет? Ну и отлично. Тогда давай-ка после ужина пошли ко мне домой. Это тут недалеко, я лишь месяц как переехал в новую квартиру. До этого жил в гостинице.

Мы вышли из кафетерия, прошлись по заснеженным казанским улицам, и вскоре подошли к красивому четырёхэтажному дому, где жил Рахлин. Здания такого типа после войны строили военнопленные немцы. По советским стандартам квартира была просторная, но уж очень неухоженная, мебели совсем мало; чувствовалась в ней какая-то неуютная холостяцкая атмосфера. Натан Григорьевич повёл меня на кухню, поставил чайник на газовую плиту и достал с полки бутылку армянского коньяка, а из холодильника — лимон и кусок колбасы. Усадил меня к столу и сам сел напротив:

Я вообще-то совсем не пью. Печень у меня стала никудышная. Иногда так схватит, смерти был бы рад. А потом отпускает. Вот и сегодня ноет с самого утра. А я, старый дурак, ещё этот жирный шницель ел. Не могу себя сдержать. Теперь с ужасом жду ночь — почему-то ночью много тяжелее... Коньяк держу для гостей. Я тебе налью, ты не стесняйся, выпей за встречу, а я просто пригублю символически.

Мы чокнулись, я выпил за его здоровье и закусил лимоном. Рахлин стал меня расспрашивать про родню, часто ли вижу Мишу, про его сестру-близняшку Шуру и их родителей, которых он помнил ещё по далёким годам, когда учился в Черниговском музыкальном училище. Я спросил:

Натан Григорьевич, вы ведь жили в Киеве и руководили филармоническим оркестром Украины. Как получилось, что вы теперь в Казани?

Ты знаешь, как живётся евреям на Украине? — спросил он. — Мы там люди второго сорта, как бельмо у них в глазу. Особенно плохо стало после войны. Немцы в украинцах сильно подогрели антисемитизм, и он у них пышно расцвёл. Твоё счастье, что ты там не жил. Я много лет руководил оркестром Украины и нахлебался их «братской любви» по самое горло. Давно, ещё до войны, я дирижировал оркестром в Донецке, а потом в 37-м году Хрущёв меня назначил в Киев, в гос-оркестр Украины. Оркестр был чудный, один из лучших в стране. Сначала всё было хорошо, я много работал и меня антисемитизм особенно не затрагивал, но в последние годы в Киеве решили сделать из меня эдакого показного еврея. Когда приезжали какие-то иностранцы и спрашивали: «Почему у вас на Украине такой антисемитизм, евреев в ВУЗы не принимают, на работу не берут?», а им партийные чиновники отвечали: «Это всё ложь и сионистская пропаганда. На Украине антисемитизма нет. Вот, к примеру, еврей Натан Рахлин руководит нашим главным оркестром, профессор консерватории, где же тут антисемитизм?» И сразу ко мне на репетиции и концерты привозили этих иностранцев, чтобы показать меня, как дрессированную обезьянку. А потом в кабинетах руки мне выкручивали, если я что-то не так иностранцам ответил или, скажем, хотел взять в оркестр хорошего музыканта-еврея. Говорили: «Вы нам тут синагогу не устраивайте!». На гастроли заграницу не пускали, к репертуару постоянно придирались — диктовали, какого композитора можно играть, кого нет. Даже в оркестре некоторые музыканты и кое-кто из дирижёров на меня кляузы писали, в сионизме обвиняли… Зависть и ревность… Просто жизни не стало… Мне это безумно опротивело, я сослался на здоровье и уволился. Однако без дела не сидел ни дня — ездил по всей стране, много дирижировал разными оркестрами. Это я люблю. Но кочевая жизнь, знаешь ли, здоровья не прибавляет. Стал сильно уставать, часто болею. Сначала моя жена Вера со мной ездила, помогала, а потом это ей надоело, и теперь она живёт в нашей киевской квартире, а я вот тут один, как старый холостяк… Одному трудно, одиноко. Никого со мной рядом нет. Порой думаю: «Хоть бы скорее смерть. Может быть тогда помянут хорошим словом». Ну ладно, что это я о грустном? Ты спросил, как я здесь оказался? В прошлом году мой двоюродный брат Леопольд, он тут в Казани профессор-кардиолог, замолвил словечко своему пациенту Табееву — первому партийному секретарю и тот мне предложил создать симфонический оркестр Татарии. Я с радостью согласился, переехал сюда, поселился сначала в гостинице, потом эту квартиру мне дали, мебель кое-какую завезли... Вера иногда ко мне сюда из Киева приезжает. Работы с новым оркестром — по горло. Всё строим с нуля. Сейчас вовсю идут прослушивания, набираем оркестрантов, в основном из местных выпускников консерватории. Подбираю репертуар. Думаю, через пару месяцев начнём концерты.

А как вам живётся тут, в Казани? Какие у вас отношения с людьми? — спросил я.

После Киева это просто рай. Татары — чудный народ, талантливый, люди добрые, стараются во всём помочь. Пятый пункт для них значения не имеет. В этом плане мне тут спокойно. Хотя, конечно, скучаю по Киеву, у меня ведь на Украине почти вся жизнь прошла… Этого не вычеркнешь.

Пока мы разговаривали, я обратил внимание на небольшую дудку, похожую на пионерский горн, висевшую на стене около окна:

Натан Григорьевич, а что это у вас за труба тут висит на гвозде?

Сувенир из молодости. Я когда ещё мальчишкой был, играл на скрипке. Мой отец был капельмейстером в маленьком оркестре и научил меня играть на струнных и духовых инструментах. Жили мы бедно, чтобы помочь семье я подрабатывал тапёром в кинотеатре, сопровождал немые фильмы игрой на скрипке. Кстати, так многие музыканты в те годы деньги зарабатывали. Вот, к примеру, Шостакович тоже работал в немом кино лабухом, играл на рояле. Мне тогда было лет 14, шла гражданская война, но в нашем городке всё равно каждый день крутили кино: Чарли Чаплин, Мэри Пикфорд, а я под экраном сидел и на скрипочке пиликал. Однажды посреди сеанса дверь с грохотом распахнулась и вошли казаки. Зажгли свет, кино остановили. Вид у них был грозный, с шашками. Народ в зале от страха сжался, все затихли. Впереди казаков был такой хмурый дядька, совершенно лысый, с усиками коробочкой. Походил по комнате, потом подошёл ко мне и говорит: «Ты, хлопец, кончай этот балаган. Мне в отряд сигнальщик нужен. Собирайся, пойдёшь с нами». Так я попал в красно-казачий отряд Котовского, служил у него трубачом до самого конца гражданской. Это и есть моя та самая труба, на которой я у Котовского дудел. Теперь тут у окошка висит.

А на каких инструментах вы ещё можете играть?

Да почти на любом. Приходится ведь оркестрантам показывать на репетициях — и струнникам, и духовикам. Какой же это дирижёр, если он показать не может? Но самый мой любимый инструмент всё же гитара. Пойдём-ка в комнату, я тебе покажу…

Мы перешли из кухни в гостиную, где стояли диван, шифоньер, два стула и круглый стол. На голой стене против дивана, приколотая кнопкой висела лишь одна небольшая фотография без рамки. На ней была изображена молодая женщина. Рахлин достал из шифоньера шестиструнную гитару, сел на стул, подстроил и сказал:

Я тебе про Фламенко говорил, что это для твоей светомузыки подойдёт лучше Дворжака. Вот послушай, я сейчас поиграю, а ты представь, как на это можно наложить световой балет…

И он заиграл. Господи, Боже ты мой! Ничего более красивого я не слыхал ни до того, ни после. Сочные звуки знойной андалузской ночи заполнили комнату; мне показалось, что стены раздвинулись, потолок растаял и превратился в звёздное южное небо. В вихре танца, то медленного, то порывистого, заполыхали языки алых и чёрных испанских платьев, зашуршали веера, затрещали кастаньеты и зацокали каблуки. Много лет спустя в Испании и Америке я был на разных Фламенко, но такого я больше не слыхал. До сих пор звучит в моих ушах эта страстная мавританская музыка, которую исполнял лишь для меня одного в своей полупустой комнате гениальный музыкант. Рахлин кончил играть, положил гитару на стол, помолчал немного и сказал:

Ты сам говорил, что светомузыка — это балет, хотя и без танцовщиков. Танец света и цвета. Значит и музыка к нему лучше подойдёт балетная. Когда вернёшься домой, попробуй Фламенко. Если не получится, напиши мне, я что-то другое подскажу.

Сказав это, он вдруг побледнел и застонал, прижал ладонь к правому боку, закачался. Я подскочил к нему, взял под руку и помог пересесть на диван. Он прохрипел: «Опять схватило. Принеси-ка водички». Я побежал на кухню, принёс ему стакан холодной воды и спросил, не стоит ли вызвать скорую? Но он только рукой махнул и сказал, что ничем они ему не помогут, само утихнет, но будет хорошо, если я ему дам грелку — вон она на столе, около гитары. Я взял грелку, на кухне налил в неё из чайника горячую воду. Он прижал её к боку, закрыл глаза. Мы посидели минут десять, помолчали. Наконец он сказал: «Ну вот, чуть отпустило. Думаю: эта печёнка меня скоро сведёт в могилу». Чтобы как-то его отвлечь, я спросил:

А что это за фотография, вон на стенке?

Он посмотрел на снимок, вздохнул, потом опустил голову и тихо сказал:

Тебе сколько лет? Двадцать один? А мне шестьдесят один… Ты молод, не сможешь понять, но я тебе всё равно скажу. Когда тело стареет, душа остаётся молодой. Ей нет дела до дряхлеющей оболочки и начинки — сердце, печень, селезёнка, всё прочее…  В душе всегда, до последних дней, живёт твоя молодость… На этом снимке — самая дорогая для меня женщина. Вглядись в её лицо, в эти чистые светлые черты, и пойми, если сможешь. У меня в Киеве жена, есть дочка, но для меня вот эта женщина, что-то вроде Надежды Филаретовны фон Мекк для Чайковского. Нет — много, много больше. Фон Мекк поддерживала Петра Ильича деньгами, никогда с ним не встречаясь, и романа между ними не было, да и быть не могло, а Греточка — это моя муза, мой воздух, моя жизнь. Моя единственная настоящая любовь. В молодости у меня такого не было, а к старости — случилось. Видимся мы совсем редко, общаемся только в письмах. Она живёт в Днепропетровске, а я тут, в Казани… Я почему это тебе рассказываю? Не знаю, сколько мне ещё осталось, наверное, надо кому-то «поплакаться в жилетку», душу излить, а ты всё же — родная кровь. Это, конечно, между нами, ты держи мои слова при себе. Только послушай молча и не осуждай старика.

Я познакомился с ней десять лет назад в Москве, она на тридцать лет меня моложе. Я как увидел её в первый раз, так и влюбился без памяти, словно мальчишка. Совершенно потерял голову. Самое удивительное, что и она меня любит. Меня — старого больного человека. Этой любовью я живу, она давала мне силы в самые мрачные дни, а их было не мало. Если бы не эта любовь, меня бы давно не было. Я в письмах изливаю ей душу, прошу совета, поддержку, делюсь самым сокровенным. Для меня она — само совершенство. Трудно себе представить более женственную, дивную по цельности, очаровательную по своей природной мягкости чудесную женщину с широким кругозором мышления, чем она. Одна у меня радость – мысль о том, что где-то живет человек, которому я близок как личность, что кому-то нужна моя израненная душа, иначе я совсем упаду в своих глазах. Ношу в себе радостную мысль о том, что в далёком городе, в тиши дивной природы живет близкий мне друг, чье чувство безмерно мне дорого, пред кем душа моя предстаёт без прикрас, без парада, в натуральной простоте. Как чудесно это сознание, я без него совсем бы пал духом. Она для меня подарок судьбы. Её письма — вся моя жизнь. Если они перестанут приходить, я умру…. О господи, прости старика за эту болтовню…

Натан Григорьевич, — тихо сказал я, погладив его по плечу, — а вы никогда не думали развестись с вашей женой и соединиться с Гретой, жениться на ней?

Нет, это невозможно. Хотя Грета меня любит, но сам подумай — зачем я ей? Она молодая, красивая, ей надо найти себе сверстника, выйти замуж, родить детей… К чему ей старый больной муж? Я слишком люблю эту женщину, чтобы ломать её жизнь. А для моей жены Веры развод станет жестоким ударом, и я никогда не смогу на это пойти. Прошлые годы зачеркнуть невозможно. Груз былого — лёгкий ли, тяжёлый ли, всегда с нами. Нельзя строить своё счастье на горе других. Это было бы подлостью с моей стороны. Нет, Вера ничего не знает о моей любви к Грете, и я с ужасом думаю, что вдруг как-то сможет узнать. Я не хочу доставлять ей боль. Однако, мне кажется, что моя дочь Леля о чём-то догадывается — у меня с ней неожиданно стали очень натянутые отношения. Как это всё ужасно… Не знаю, не знаю…

— — —

С тех пор прошло более полувека. Больше я с ним не встречался — светомузыка и многие другие мои увлечения ушли на задний план, я учился и работал, а этот грустный гений до последних своих дней колесил по стране с симфоническим оркестром, который сам создал.

Я не музыкант и не могу дать личную оценку Рахлину как дирижёру. Поэтому расскажу здесь то, что читал про него и слышал от музыкантов, которые с ним работали. Все сходятся в одном — это был великий дирижёр, пожалуй, крупнейший за всю историю СССР. Никто, как он, не умел работать с оркестром. В нём счастливо сочетались великий артист, музыкант и педагог. Он мог подолгу терпеливо разъяснять оркестрантам и всегда хотел быть понятым. Если ему не нравилось, скажем, как ведёт свою партию тромбонист, он ласково говорил ему: «Нет, деточка, это надо не так. Давайте я вам покажу, как надо». Потом брал у него тромбон и блестяще проигрывал нужный кусок. Он профессионально мог играть на всех оркестровых инструментах и поэтому часто говорил, что он, когда дирижирует, на них всех в это время и играет. Натан Григорьевич прекрасно знал особенности и возможности каждого инструмента и поэтому мог добиваться от музыкантов совершенного звучания. Обычно репетировал он безо всякого плана, выбирал какой-то сложный кусок, тратил на него всё отведённое время и не успевал проиграть произведение целиком; задерживал оркестрантов, но никто на него не обижался. На репетиции, объясняя исполнителям звуковую задачу, он своим вовсе не вокальным голосом напевал, точно воспроизводил тембр, ритмический рисунок и характер музыкальной фразы. Репетиции для него были временем проработки с оркестром трудных мест произведения, а главное его волшебство проявлялось во время концертов, где он совершенно расцветал. Это был великий музыкальный импровизатор. Во время концерта он мог неожиданно поменять интерпретацию или темп, и оркестр знал эту удивительную особенность своего маэстро и прекрасно следовал за ним. Дирижируя, часто жестами «играл» на скрипке, губами показывал артикуляцию духовым, буквально нависал над оркестром, простирая огромные кисти рук, как бы обнимая музыкантов и собирая их всех в единый организм.

С солистами он работать не любил, всегда старался заставить их принять его интерпретацию. Только Ростроповичу позволялось делать ему замечания. Не любил он дирижировать оперными и балетными спектаклями — действие на сцене отвлекало его от музыки.

У Рахлина была совершенно феноменальная память. Он держал в голове тысячи музыкальных произведений и обычно дирижировал без партитуры. Он любил знакомить слушателей с молодыми композиторами. Часто был первым исполнителем новых сочинений таких мастеров как Мясковский, Шостакович (первым исполнил его 11 симфонию), Кабалевский, Хренников, и других. Выдающиеся дирижёры Г. Рождественский и Ю. Аранович считали Рахлина своим учителем.

Натан Григорьевич был добрым, мягким и участливым человеком. Всегда был готов защитить своих музыкантов и прийти им на помощь. Все, с кем он общался, неизменно его любили и глубоко уважали.  Он обожал книги и много читал. У него дома в Киеве, а потом и в Казани, была огромная библиотека, которую он собирал много лет. Я провёл с ним всего один вечер, но у меня навсегда осталось ощущение старшего друга и учителя.

Незадолго до смерти в 1979 году, будто предчувствуя, что жизнь подошла к концу и настала пора прощанья, исполнил он со своим оркестром Реквием Верди и Моцарта, Траурно-триумфальную симфонию Берлиоза и Траурную симфонию Малера. Похоронен он в Киеве, где прошла его молодость. В Казани чтут и помнят великого дирижёра: на доме, где он жил установлена мемориальная доска, его именем названа улица города.

надежда, вера. любовь

Александр Городницкий "Жена французского посла"



Жена французского посла и Александр Городницкий

Александр Городницкий
Почти все свои песни я писал в связи с конкретными событиями, поскольку начисто лишен творческого воображения, и песни для меня всегда были формой дневниковой записи. Так песня «Снег» написана после экспедиции на Крайний Север, а «Над Канадой небо сине...» после захода в порт Галифакс в Новой Шотландии.

Песня про жену французского посла, пожалуй, единственное исключение, которое принесло мне немало неприятностей.

В апреле 1970 года наше научно-исследовательское судно «Дмитрий Менделеев» зашло в порт Дакар, столицу Республики Сенегал. На следующий день на судно прибыл советский посол в Сенегале, от которого мы узнали, что на третий день нашей стоянки в Дакаре приходится национальный праздник республики – День независимости, в честь которого должны состояться военно-морской парад и спортивные празднества, включающие гонку пирог и другие соревнования.


В день праздника капитан приказал спустить судовой катер, на который в число избранных попал и я. Подняв красный государственный флаг, катер смело двинулся в самый центр гавани, где проходил парад военного флота Республики Сенегал, состоявшего из нескольких списанных во Франции старых тральщиков и одного эсминца. На океанском берегу были установлены трибуны, на которых разместились правительство, дипкорпус и множество приглашенных гостей.

В честь праздника состоялась показательная высадка десанта на воду. Черные парашютисты бодро выпрыгивали из двух больших транспортных самолетов, неспешно пролетавших вдоль берега. Упав на воду, они ловко раскрывали свои надувные плотики и ожидали подбирающий их катер. Пара парашютистов, видно, плохо рассчитав, вместо моря засквозила в сторону суши, и главный распорядитель махнул рукой – этих можно не подбирать. В этот момент я и увидел жену французского посла.


Она стояла на центральной трибуне неподалеку от президента рядом со своим мужем под небольшим французским триколором. Увидел я ее в подзорную трубу, выданную мне капитаном, с расстояния минимум три кабельтова. Все, что я успел разглядеть, – это белое длинное платье и широкую белую шляпу, за которой развевался тонкий газовый шарф.

Настроение было праздничным, и, вернувшись на судно, мы решили отметить День независимости Сенегала. Вечером того же дня, прикончив вместе с коллегами бутылку терпкого непрозрачно-красного сенегальского вина, я придумал на свою голову озорную песню о жене французского посла, чей светлый образ некоторое время витал в моем нетрезвом воображении.



Неприятности с этой песней начались не сразу, но продолжались много лет. Одна из них произошла в конце 1982 года, когда я выступал накануне Нового года на вечере московских студентов в концертном зале Библиотеки имени Ленина напротив Кремля. В числе многочисленных заявок на песни в записках чаще всего фигурировала песня «про жену французского посла». Обычно я эту песню на концертах не пел. Тут же, под влиянием многократных заявок, притупив обычную бдительность и расслабившись, я ее спел под бурные овации всего зала, и, как немедленно выяснилось, – совершенно напрасно, поскольку, как известно, в нашей стране скорость стука значительно превышает скорость звука.

Уже 3 января мне домой последовал звонок из Бюро пропаганды художественной литературы при Московском отделении Союза писателей СССР со строгой просьбой немедленно явиться к ним. Оказалось, что туда уже пришел донос на меня, составленный «группой сотрудников библиотеки». В доносе отмечалось, что я в «правительственном зале» (почему он правительственный – потому что напротив Кремля?) разлагал студенческую молодежь тем, что пел «откровенно сексуальную» песню, в которой «высмеивались и представлялись в неправильном свете жены советских дипломатических работников за рубежом».

Услышав это обвинение, я не на шутку загрустил. «Так что вы там пели? – спросила меня строгим голосом самая пожилая дама – старший референт. – Про жену советского посла?» – «Не советского, а французского», – робко возразил я. «Ах, французского? Ну это уже полегче. Ну-ка, спойте нам, пожалуйста». И я без всякого аккомпанемента и без особого удовольствия, осипшим от новогодних застолий голосом спел им эту песню. Народ за столами заметно оживился. «Ну ладно, – сказала пожилая дама, и в ее металлическом голосе зазвучали смягчающие нотки. – Идите. Только больше этого, пожалуйста, не пойте».

Другая история, связанная с этой песней, произошла в моем родном Ленинграде в 1971 году на следующий год после ее написания, когда мне понадобилось снова оформлять визу за рубеж для следующего плавания. Самым главным документом, представляемым для оформления визы, как хорошо известно людям моего поколения, была характеристика, подписанная так называемым «треугольником», который значительно страшнее Бермудского (дирекция института, партком и местком).

Инструкция эта составлялась по строго канонической форме. Чтобы проверяющий ее чиновник не тратил зря время на ее изучение, в правый верхний угол выносились главные сведения о представляемом. Про меня, например, было написано так: «Характеристика. Составлена на: Городницкого Александра Моисеевича, беспартийного еврея 1933 года рождения». Ясно, что при таких беспросветных исходных данных дальше можно не читать, а сразу надо откладывать личное дело в сторону.

Так вот, на следующий год после появления злополучной песни про жену французского посла, когда мне снова понадобилось оформлять документы в очередной рейс, меня вызвал к себе тогдашний секретарь партбюро Борис Христофорович Егиазаров, известный геолог, профессор и доктор наук, седой и красивый невысокий армянин с орлиным носом и густыми бровями, обликом своим напоминавший графа Калиостро. Когда я прибыл к нему в комнату партбюро, где он был в одиночестве, он запер дверь на ключ, предварительно почему-то выглянув в коридор.

– У нас с тобой будет суровый мужской разговор, – объявил он мне. – Ты мне прямо скажи, что у тебя с ней было.

Я сел на стул и стал морщить лоб.

– Да нет, ты не о том думаешь, – облегчил мои экскурсы в прошлое секретарь, – я тебя не про всех твоих баб спрашиваю, партию это совершенно не интересует. Я спрашиваю конкретно про жену французского посла.

Я облегченно вздохнул и заученным тоном первого ученика сказал:

– Борис Христофорович, ну что может быть у простого советского человека с женой буржуазного посла?

– Ты мне лапшу на уши не вешай, – строго обрезал меня секретарь, – и политграмоту мне не читай – я ее сам кому хочешь прочитаю. Ты мне прямо говори – было или нет? Мне тут твою песню принесли, и я ее внимательно изучил. И понял, что такую песню просто так не напишешь, там такие есть строчки, что явно с натуры написано. Давай договоримся по-мужски: ты сознаешься и рассказываешь мне некоторые детали, а я тебе сразу же подписываю характеристику. Ведь ты уже в песне и так все рассказал, остается только чистосердечно подтвердить, тебе же легче будет. Пойми, Саня, я же тебе добра желаю. Скажу тебе честно, я бы и сам не устоял, – французская женщина, жена посла... Всякое бывает. Но советский человек, даже если раз оступился, должен стразу же покаяться. Потому что, раз ты сознался, значит, ты перед нами полностью разоружился и тебе опять можно доверять.

– Перед кем я разоружился? – не понял я.

– Перед партией, конечно!

Целый час, не жалея сил, он пытался не мытьем так катаньем вынуть из меня признание в любострастных действиях с женой французского посла. Я держался с мужеством обреченного. Собеседник мой измучил меня и изрядно измучился сам. Лоб у него взмок от возбуждения.

– Ну, хорошо, – сказал он, – в конце концов, есть и другая сторона вопроса. Я ведь не только партийный секретарь, но еще и мужчина. Мне просто интересно знать – правда ли, что у французских женщин все не так, как у наших, а на порядок лучше? Да ты не сомневайся, я никому ничего не скажу!

Я уныло стоял на своем.

– Послушай, – потеряв терпение, закричал он, – мало того, что я просто мужчина, я еще и армянин! Армянин как мужчина – это еврей со знаком качества, понял? Да мне просто профессионально необходимо знать, правда ли, что во Франции женщины не такие, как наши табуретки, ну?

Я упорно молчал.

– Хорошо, – сказал он, – никому не веришь, да? Партии родной не веришь, мужчине не веришь, армянину не веришь.

Он протянул руку к телефонной трубке и снял ее с рычагов.

– Видишь, в таком положении она уже ничего не записывает. Сознавайся!

Я так испугался, что замолк, кажется, навеки.

Поняв, что толку от меня не добиться, он снова надел пиджак, повязал галстук и, глядя мимо меня куда-то в пространство, произнес:

– Неоткровенен Городницкий перед партией. Скрывает факты. Уходи. Ничего я тебе не подпишу!

Расстроенный, вышел я из партбюро и побрел по коридору. В конце коридора он неожиданно догнал меня, нагнулся к моему уху и прошептал:

– Молодец, я бы тоже не сознался!
И подписал характеристику.


Одноклассник и приятель моего друга замечательного историка Натана Эйдельмана профессор физики Владимир Фридкин написал целый рассказ «Новые подробности о жене французского посла».

В отличие от Натана он был «выездным» и много раз выезжал с лекциями в разные европейские страны. Однажды он должен был в очередной раз поехать в Италию, в Рим, и Эйдельман попросил его снять на видео комнаты в особняке, принадлежавшем прежде подруге Пушкина Зинаиде Волконской. Оказалось, что в этом особняке сейчас располагается английское посольство и нужно специальное разрешение для съемки. Выяснилось, что жена у посла – русская, и Володя получил не только разрешение на съемку, но и приглашение на ужин.

Ужинали втроем. Посол, высокий и белокурый мужчина, настоящий лорд, по-русски не понимал, поэтому беседу поддерживала его жена. Выяснилось, что много лет они жили в Сенегале, где ее супруг также возглавлял британскую дипломатическую миссию. «Что вы говорите! – воскликнул Фридкин. – А у меня есть приятель, который написал песню о Сенегале!» – «Ну-ка, спойте», – попросила жена посла. И Володя Фридкин, который поет еще хуже меня, прямо за посольским столом спел им эту песню.

Жена посла перевела своему супругу песню на английский, и величественный и молчаливый до этого английский лорд начал вдруг что-то быстро и говорить своей жене. «Мой муж интересуется, в каком году ваш приятель был в Сенегале». Услышав ответ, она сказала: «Ну, конечно, это Женевьева Легран. Правда, ей тогда было уже за сорок, но она была еще очень хороша».

Десять лет назад на моем авторском вечере в театре «Школа современной пьесы» на Трубной площади в Москве, в конце первого отделения на сцену неожиданно поднялся чернокожий красавец, держа в руках огромный тамтам, и на хорошем русском языке произнес: «По поручению Его Превосходительства, Чрезвычайного и Полномочного Посла Республики Сенегал в России я имею честь вручить господину Городницкому этот тамтам в знак уважения за то, что в России впервые за всю ее историю была написана песня о Сенегале».



Александр Городницкий
И ЖЕНА ФРАЦУЗСКОГО ПОСЛА

Мне не Тани снятся и не Гали,
Не поля родные, не леса, –
В Сенегале, братцы, в Сенегале
Я такие видел чудеса!
Ох, не слабы, братцы, ох, не слабы
Плеск волны, мерцание весла,
Крокодилы, пальмы, баобабы
И жена французского посла.

Хоть французский я не понимаю
И она по-русски – ни фига,
Но как высока грудь ее нагая,
Как нага высокая нога!
Не нужны теперь другие бабы –
Всю мне душу Африка свела:
Крокодилы, пальмы, баобабы
И жена французского посла.

Дорогие братья и сестрицы,
Что такое сделалось со мной?
Все мне сон один и тот же снится,
Широкоэкранный и цветной.
И в жару, и в стужу, и в ненастье
Все сжигает он меня дотла, –
В нем постель, распахнутая настежь,
И жена французского посла!



Песни Александра Городницкого «Атланты держат небо», «У Геркулесовых столбов», «Над Канадой небо сине…» и многие другие стали настоящим гимном «шестидесятников». Будучи главным научным сотрудником Института океанологии Российской Академии Наук, Александр Моисеевич объездил весь мир, плавал по всем океанам, много раз погружался на морское дно в подводных обитаемых аппаратах, был на Северном полюсе и в Антарктиде, участвовал в поисках легендарной Атлантиды.
надежда, вера. любовь

БУЛАТ ОКУДЖАВА. ИСААК ШВАРЦ.

12.06.2017

Исаак Шварц. «Мы были как братья»

Композитор Исаак Иосифович Шварц (1923-2009) был автором музыки к 120 популярным советским фильмам, среди которых «Белое солнце пустыни», «Звезда пленительного счастья», «Соломенная шляпка, а еще к 35 театральным постановкам и автором множества известных романсов. На протяжении многих лет его связывала с поэтом Булатом Окуджавой не только совместная работа, но и огромная творческая и человеческая дружба. «Избранное» публикует воспоминания Исаака Шварца об этом уникальном творческом союзе.

…музыкант, соорудивший из души моей костер.

А душа, уж это точно, ежели обожжена,

справедливей, милосерднее и праведней она.

Б. Окуджава. «Музыкант»


Об Окуджаве я мог бы говорить много, потому что нас связывала большая, долгая дружба, а мог бы сказать в двух словах: это был настоящий, великий поэт и замечательный человек. Булат был мне как брат и часто звонил мне не только из Москвы, но и из Парижа, когда туда уезжал, звонил, чтобы передать привет от наших общих знакомых, просто сказать несколько слов… Я часто вспоминаю его строки: «Чем дольше живем мы, тем годы короче, / Тем слаще друзей голоса».


Сначала я познакомился с его песнями. Мне трудно вспомнить, но, кажется, это был 1959 год. По соседству со мной в Ленинграде, на улице Савушкина жил мой друг, режиссер Владимир Яковлевич Венгеров. Он поставил фильмы «Кортик», «Два капитана». Я тогда начал с ним сотрудничать, написал музыку к фильму «Балтийское небо». У него в доме собирался своего рода литературный салон. Там бывали теперь известные, а тогда еще очень молодые кинорежиссеры Алексей Герман, Григорий Аронов, сценаристы, поэты, прозаики. Среди них были и те, кто потом вынужден был эмигрировать: Саша Галич, Вика Некрасов. И вот однажды вечером звонит мне Володя и просит приехать: «Я хочу тебе что-то показать». Было уже довольно поздно, и я без особой охоты собрался, но все же пошел. Мне поставили на стареньком магнитофоне пленку, на которой некто хрипловатым голосом, под аккомпанемент расстроенной гитары напевал песенки. Вся семья Венгеровых собралась вокруг магнитофона в большом волнении – от них только что ушел этот человек, которого они записали на пленку. Им хотелось услышать мое профессиональное мнение. Это были песни Булата – «Шарик», другие самые первые его песни. Они поразили меня оригинальностью и своеобразием, сочетанием простоты и яркой метафоричности. Свежестью. Так было еще в самых ранних его вещах: слова песен могли существовать – и существовали потом как афоризмы: маленькие философские эссе, с глубоким смыслом.


А время было – глухое. Оно вошло в историю под невинным названием «застой». На самом деле это была самая настоящая густопсовая реакция, когда душилось всякое свободное слово, когда преследовалась всякая свободная мысль.


Век хрущевских качелей… Сталина только что вынесли из мавзолея, и вроде что-то забрезжило, и вроде легче стало дышать, и знаменитые вечера поэзии проходили в Политехническом, и дискуссии разные разрешены… Вот тут и появились песни Булата. Чрезвычайно лиричные, но как бы… двусмысленные. Со скрытым смыслом или даже смыслами.

Простые? Да, но это была высокая простота. И еще я сразу же отметил прекрасный мелодизм этих песен, органичный сплав слова, стиха и музыки. Позже в одном из интервью Булат сказал, что какое-то время композиторы терпеть его не могли и успокоились только, когда выяснилось, что он не композитор и им не помеха, и лишь Шварц, дескать, увидел в его исполнительстве некий новый жанр, в котором нельзя расчленить на составные части музыку и слова. Действительно, я воспринял это как-то сразу и целиком и, помню, сказал тогда Венгерову, что это своеобразное и интересное явление в искусстве.

С легкой руки Венгерова песни Булата стали распространяться среди ленинградской интеллигенции, сначала по линии киношников, которые, приходя в дом Венгерова, эти песни переписывали, потом в театральных кругах. Его песни зазвучали в доме Товстоногова. Да, действительно, композиторы к ним проявляли меньший интерес, потому что это народ такой… консервативный. Я не припомню ни одного ленинградского композитора, который тогда, в конце 50-х – начале 60-х, интересовался бы и знал творчество Окуджавы. А вот в ленинградском ВТО у него вечера проходили. Туда приходили мой большой друг, выдающийся режиссер Николай Павлович Акимов, ведущие артисты театров. Булат становился очень известным человеком. «Широко известным в узких кругах» – так это можно назвать. Но постепенно круги эти расширялись. Шли волны, по которым распространялась его популярность. И вроде ничего «криминального» не было в его песнях и выступлениях. Никакой «антисоветчины». Он никогда не высказывался в своих стихах так, как это делал, к примеру, Саша Галич. А тот уже тогда отличался резкостью. Я бы даже сказал: «антисоветской» направленностью своих стихов – про «сталинских соколов», девушку-милиционера… Интересны были песни молодого тогда Гены Шпаликова, известного своим сценарием фильма «Я шагаю по Москве». И вот в такой среде начинали боготворить Булата. Его песни проникали в души и расправляли их. Думаю, уже тогда наши доблестные органы, бдящие, так сказать, за нашей нравственностью, заинтересовались Булатом.

А вскоре у нас с Булатом произошло и очное знакомство. Он меня буквально покорил: у него был безупречный вкус во всем, что он делал. А в общении он был очень прост, даже как будто застенчив. Сутулился… Как и я, не носил никогда галстуков. Ходил всегда в какой-то скромной, непритязательной одежде. Но этот тихий, немногословный, мягкий внешне человек, как потом выяснилось, мог быть очень твердым. Но – никакого пижонизма в поведении. Тот же Саша Галич, например, как бы отличался апломбом: барственный красавец, представитель «золотой» московской молодежи. А Булат – нет. И даже когда слава его уже росла снежным комом и стала не только российской, а мировой, он не менялся ни в поведении, ни в характере. Когда он приезжал ко мне, никаких особенных застолий не было. Что он любил есть? Ел всё, что только стояло на столе. У меня тогда была домработница, которая не отличалась большим искусством кухневарения, Марья Кирилловна. Нет, он любил вкусно поесть, любил… К вину относился спокойно…


Нас связывала общность судеб: мы оба потеряли отцов – их расстреляли. Но у него это произошло более жестоко. Я недавно перечитывал в журнале «Вопросы истории» материалы печально знаменитого февральско-мартовского 37-го года пленума: там часто вспоминаются имена братьев Окуджава – это были братья его отца, занимавшие видные посты в партии и приговоренные уже Сталиным. Их всех потом расстреляли… Когда арестовали отца, а потом и мать, Ашхен Степановну, Булату было тринадцать лет, он на год младше меня. Когда умирает человек, – это страшная трагедия, но это природа и с этим так или иначе свыкаешься. Но когда искусственно отторгают от тебя отца…

Конечно, мы уже тогда что-то понимали и мучились страшно. Тем более доходили глухие слухи о пытках. Позднее узнали, что моему отцу не давали спать, 72 часа подряд он стоял – пытка бессонницей. Его не били, но к концу третьих суток он нам сказал при свидании (еще свидания давали!), что был момент, когда он подписал бы что угодно. Разница была у нас с Булатом лишь в том, что его отца арестовали в феврале 37-го года, а моего – в конце 36-го (каждый год я эту дату вспоминаю – 9 декабря 1936-го) и сослали с такой формулировкой: «без права переписки». Миллионы людей – миллионы! – потом просто пропали без вести с этой формулировкой, без суда и следствия. Вернее, суд был и дал моему отцу пять лет, но потом его расстреляли. Знаменитые гаранинские расстрелы – был такой Гаранин, почетный энкавэдэшник, который самолично, из своего пистолета, расстреливал каждого десятого, каждого двадцатого…

О гибели отца я узнал значительно позже. А мою мать вместе со мной и сестрой сослали в Среднюю Азию. Дали нам три дня на сборы… Надо вам сказать, это была вторая большая волна высылки из Петербурга. Дело в том, что Петербург – один из самых несчастных городов, наиболее пострадавший от большевиков. Потому что, начиная с 17-го, начались просто расстрелы – дворян, людей духовного звания, интеллигенции, монахов, высылки. Тогда только образовался печально знаменитый Соловецкий лагерь, который в основном рекрутировался из населения Петербурга… Крупные писатели, ученые, поэты, священники, не говоря уже об офицерстве. Кто хоть чуть-чуть был причастен к старому режиму, редко выживал…

Самая крупная волна высылок началась, когда убили Кирова, – в декабре 34-го. Да, это было начало большого террора – у нас, например, полдома мужчин было арестовано. Я говорю о Ленинграде и хочу, чтобы это попало в книгу, потому что, хоть это и отступление от темы, но это та эпоха, в которой мы с Окуджавой взрослели, это то, что нас сближало, – общая боль, судьба…


К сожалению, теперь чем дальше, тем больше стараются о страшных преступлениях режима забыть. Но сказал же кто-то из великих: кто забывает свое прошлое, обречен пережить его снова. Этого забывать нельзя.


И мы с Булатом были из тех, кто не забывал, откуда мы родом… Нет, мы не были активными противниками строя, не были антисоветчиками. Мы были патриотами своей страны, своей истории. Еще чуть-чуть, наверное, и мы могли бы стать диссидентами. Во всяком случае мы им очень сочувствовали… Поэтому всю литературу, которая тогда начала выходить в самиздате, мы читали, знали и через гул глушилок слушали «радиоголоса» из-за рубежа…

Конечно, там тоже была своя пропаганда, но хуже того, что мы видели здесь, ничего быть не могло. Мы это хорошо знали, работая, так сказать, на идеологическом фронте – имея дело с кино. Мы же оба помнили, каким диким, совершенно идиотским преследованиям подвергалось малейшее слово. Это называлось: «аллюзия». Среди киношников гуляла такая шутка. Картина ведь проходила несколько инстанций, ее резали, снова возвращали… Обком партии не был последней инстанцией, после него везли в Москву. Так вот шутка: собирается Комитет по делам искусств, смотрят кино, и главный редактор говорит: «Зачем у вас так долго облака плывут, переходите сразу на действие». Режиссер: «Нет, мне это нужно для создания настроения». Ему: «Зачем вам настроение? Зритель смотрит на эти облака и думает: „А наш Брежнев – говно“. Ну да, чтобы человек ни о чем не думал. Вот такая атмосфера была. Да, все были „за“, и каждый в отдельности – против. Вот что нас связывало.

А период оттепели быстро кончился. Хрущев ведь был человек очень вспыльчивый. Когда ему показали выставку новой живописи, он почему-то всех художников назвал педерастами. Больше всех тогда пострадали Эрнст Неизвестный и Женя Евтушенко. Снова начали сажать. Первым судилищем, потрясшим нас, был процесс Синявского – Даниэля, когда писателей осудили за то, что они пишут. Мгновенно всё это отражалось на кинематографе.


А Булат Окуджава пел свои тихие песенки – про троллейбус, про одиночество, про Арбат… Он пел эти песни, и в них звучала ностальгия по свободе. Всё его творчество заставляло человека задуматься. Не то что опусы наших официальных стихоплетов. У Булата социальный момент был очень силен, но облекался, повторюсь, в безукоризненную художественную форму.


Сейчас, слава богу, времена другие, возврата к прошлому уже не будет. Хотя рабская психология на генетическом уровне осталась. Достаточно чуть-чуть, чтобы люди снова распластались.

А еще была наша общая материальная неустроенность. Каждый из нас боролся с этим на своем участке. Булат еще до нашего знакомства учительствовал, вообще жил очень тяжело… У него есть рассказ, посвященный времени его ранней юности, – «Девушка моей мечты». О том, как возвращается из ссылки его мама, Ашхен Степановна, и они идут смотреть это кино – «Девушка моей мечты»… Потрясающий по силе рассказ!

Часто нас спрашивают, как мы вместе работали. Булат хоть и называл меня привередой и говорил, что я придираюсь к стихам и капризничаю, но работали мы с ним всегда легко. Это были счастливые времена, счастливое содружество. Оно принесло много радости и утешения и нам самим, и нашим слушателям.

Всего я написал на стихи Окуджавы свыше 30 песен. Одна из них получила премию «Золотой билет». Проводили такой зрительский конкурс, и колоссальное число голосов получила наша песня из фильма «Белое солнце пустыни»: «Ваше благородие, госпожа разлука…» Ее знают, поют – ее считают народной! А были еще очень быстро ставшие популярными песни к фильмам «Звезда пленительного счастья», «Соломенная шляпка», «Женя, Женечка и „катюша“».

«Женя, Женечка…» – первый фильм, где мы работали вместе. И надо сказать, для меня это было испытанием. Я волновался, потому что Булат сам был замечательным мелодистом и у него это очень слитно было – музыка и слова. Поэтому мне уж никак нельзя было сфальшивить. Делал фильм Владимир Мотыль. Я пришел смотреть материал. Мне все говорили: что ты такое идешь смотреть, это же гиблое дело! А я, надо сказать, литературно «подкован» еще со времен ссылки, где встречался с выдающимися людьми и получил отличное литературное воспитание. Поэтому, когда я посмотрел (главного героя играл незабвенный Олег Даль, а героиню, Женечку, – Галя Фигловская, прекрасная актриса, к сожалению, рано она умерла), то понял, что это может быть великолепный фильм. И не комедия, а драма. Сюжет – москвич, маменькин сынок, попадает на фронт, полон каких-то иллюзий… И музыка нужна драматичная. Это одна из первых наших удачных песен – «Капли датского короля». Я написал песенку, которая поначалу поется очень бодро, а в конце она очень грустная. Ведь я прежде всего композитор серьезного жанра.

Следующая песня наша была моя самая любимая, опять с тем же режиссером. У нас получилось счастливое трио: Окуджава, Мотыль и я. Это была песня из киноленты «Звезда пленительного счастья». Знаменитая пара: Анненкова играл Костолевский, Гебль – польская актриса Эва Шикульска, и это был блеск. Эта песня стала одной из любимых песен молодежи в течение десятилетий, я подчеркиваю это обстоятельство – это важно. Потому что песня вообще-то – однодневка: забывается, уходит… О том, что сейчас делается в области песни, можете судить сами: каждая является как бы скверным продолжением другой, ни одной мелодии вы не запомните, как ни старайтесь. Тексты какие-то идиотские… И певица должна быть до предела обнажена, и все вокруг почему-то тоже.


Есть композиторы, которые нашли себя в этом так называемом шоу-бизнесе… А в песнях, которые мы писали с Окуджавой, безусловно, есть что-то вечное – в словах! «Не обещайте деве юной любови вечной на земле…» Каждая человеческая душа, каждое человеческое существо, достигшее возраста, когда она начинает чувствовать что-то и хочет любить, откликается на эти слова, не может быть равнодушна. У молодых раскрываются какие-то глубоко спрятанные романтические струны. У пожилого человека это вызывает чувство ностальгии по молодости…


Тут очень важно было придумать мелодию, а, как говорят, я умею придумывать красивые, настоящие мелодии, мою музыку узнают. Один видный критик с пренебрежением, я бы сказал с академическим тухлым снобизмом, назвал меня «кинокомпозитором». Я его не обвиняю. Я горжусь этим. Хотя я пишу серьезную музыку, которая к кино никакого отношения не имеет. Благодаря кино мы многое почерпнули с Булатом. Потом у нас был целый каскад песен к фильму «Соломенная шляпка». Булат написал остроумнейшие слова, с чрезвычайно тонким ощущением стиля автора пьесы Лабиша и вообще французского песенного жанра, шансона.

Я считаю Булата великим поэтом нашего времени. Его песни, стихи будут всегда, убежден в этом. Например, после смерти Пушкина его слава не сразу поднялась на такую недосягаемую высоту, как мы ее теперь воспринимаем, – нужна была дистанция, время. Я очень горжусь тем, что за собрание романсов на стихи русских поэтов XIX–XX веков мне присудили Царскосельскую художественную премию 2000 года, и в сборнике этих романсов рядом с именами Пушкина, Фета, Полонского, Бунина по праву стоит имя моего друга Булата Окуджавы.

А писались эти песни по-разному. Одна из самых моих любимых – песня к фильму «Нас венчали не в церкви». И той пронзительностью и взлетом, которые вошли в окончательный вариант музыки, она обязана исключительно Окуджаве. Я в то время жил в Москве в доме творчества. Булат позвонил и сказал: «Я завтра уезжаю в Париж». Тогда, говорю, приезжай и послушай. Он выслушал то, что я написал, и произнес: «Хорошо», – с каким-то кислым выражением лица. А он ведь был человек очень чуткий, деликатный в отношениях с людьми. Но я чувствую: что-то не так. Поздно вечером звонит: «Ты знаешь, начало мне нравится. А вот здесь – „Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга, / не смолк бубенец под дугой… / Две вечных подруги – любовь и разлука – не ходят одна без другой“ – здесь нужен какой-то взлет, нужно ввысь увести. Я к тебе завтра утром приеду». А он на другом конце Москвы, и у него днем самолет. Да, думаю, серьезно он к этому относится. Но неужели же я не сочиню? Неужели пороха не хватит? Как-то меня этот разговор подхлестнул, я начал ходить по комнате… Когда композитор говорит, что он знает, как рождается музыка, – не верьте! Никто не знает, как это происходит. Объяснить невозможно. Приходит – и всё. Или не приходит. Ко мне в тот вечер – пришло. Утром Булат приехал, и когда я сыграл новый вариант, он меня расцеловал: вот это, сказал, то, что нужно.

А однажды я просто отказался от своей музыки – в его пользу. Очень люблю эту песню, она потом звучала в двух фильмах и на пластинке. Как сейчас помню: я сижу за роялем, наигрываю свою мелодию: «После дождичка небеса просторны…» Булат послушал и говорит: «А знаешь, я тоже придумал!» Он сел и сыграл. Я поднял обе руки – его мелодия была лучше, точнее.

Но давайте поговорим о недостатках Булата Окуджавы. Потому что ведь без недостатков людей нет. На эту тему замечательно пошутил Бальзак, который, как известно, был мастер концентрированных философских высказываний: «Худший вид недостатков – когда их нет совсем». То есть тогда уж смотри в оба. Так вот, Окуджава. В нем, конечно, сидел человек восточный. Это ни хорошо, ни плохо – просто краска такая. Эта странная смесь: отец – чистокровный грузин, мать – чистокровная армянка. Сочетание этих двух начал делало его, во-первых, очень гордым. По-восточному гордым. Он мог – умел – сказать, выслушав: «Ты порешь ерунду». В принципиальных вопросах был тверд. Булат был мудрым человеком, но вместе с тем иногда чуточку тщеславным. Например, его любовь к публичным выступлениям… Мне казалось, что это как раз тот случай, когда величайшее его достоинство незаметно переходит в недостаток. Он был, кроме всего прочего, прекрасным собеседником, рассказчиком, и в его выступлениях пение перемежалось с остроумными рассказами. Но мне казалось, что этих выступлений было слишком много, особенно в последнее время, когда он болел и силы были уже не те. Конечно, это можно объяснить: он долгое время был в загоне, под негласным запретом. Например, из фильма «Станционный смотритель» с Никитой Михалковым худсовет «Мосфильма» выстриг отснятые уже кадры, в которых молодой, обаятельный Никита поет замечательную гусарскую песенку, слова которой написал Булат: «Красотки томный взор не повредит здоровью. / Мы бредим с давних пор: любовь, любви, любовью… / Вперед, судьба моя! А нет, так Бог с тобою. / Не правда ли, друзья: судьба, судьбы, судьбою?» И последний куплет: «Он где-то ждет меня, мой главный поединок. / Не правда ли, друзья, нет жизни без поминок?» Простые слова гусарской песенки.

Но директор «Мосфильма» пришел в ярость – какой тут Окуджава рядом с Пушкиным? А эпизод уже отсняли, Никиту мобилизовали в армию и услали к черту на рога, и переснять невозможно. И вот только потому, что исполнять песню на слова Окуджавы было запрещено, пришлось постановщику фильма Сергею Соловьеву переснимать целый эпизод, где уже звучала только музыкальная тема, а песни не было в кадре, как исчез, естественно, из кадра блистательный Никита Михалков. Кстати, после просмотра части фильма Куросава предложил мне писать музыку к его фильму «Дерсу Узала», что было для меня большой честью.


Такая вот была установка: не популяризировать Окуджаву! Поэтому в перестройку, когда «открылись шлюзы», Окуджава был нарасхват – огромные залы в Париже, Берлине, частые концерты здесь, в России. Но тогда же к нему стали лезть все кому не лень – интервью сплошным потоком, и это были умные интервью, мудрые, выношенные слова, но… как бы это сказать? Начинала происходить некая девальвация его мыслей. И все эти подписи на многочисленных обращениях… Я, помню, говорил ему об этом. Думаю, он внял моим советам…


А еще – частые концерты, на которые его подвигала любимая жена Оля. Она очень толковая и умная, литературно тонко мыслящая женщина, интересный человек, с крепким характером, ей нравился его успех, и мы с ней часто входили… не то что в конфликт, но у нас были разные точки зрения на всё это. Я ей говорил прямо: «Оля, он человек больной, он же не может так часто выступать!». – «Нет, нет, пусть выступает, это для него жизнь». А я часто видел его усталым в середине выступления. Она мне: «Ты посмотри, у него такой молодой голос!..» – «Нет, говорю, голос уже немножко… усталый…» Не то чтобы она злоупотребляла этим, нет, но она слишком увлекалась. Она жила рядом и не видела некоторых чисто физических изменений…

Но его слава, конечно, стала глобальной – мировой. Он собирал огромные аудитории, на пять тысяч человек в Берлине, например… Там же русскоязычных столько не наберется – мне рассказывали: делался перевод, приходили немцы на концерты… Нет, он был действительно великим шансонье и великим поэтом.

Еще он был очень сдержанным. Это проявлялось даже в телефонных разговорах. Я, бывало, раскудахтаюсь, говорю, говорю… а он: «Ну, обнимаю», – ему уже всё понятно. Я никогда не обижался, знал, что он всё понял, все оттенки уловил. Как-то в одном из интервью Булат сказал, что если бы я не был композитором, то всё равно он любил бы меня с такой же нежностью.

Был ли Окуджава верующим? Мы никогда не обсуждали этого вопроса. Он был глубоко нравственным человеком. Мне рассказали, что московский поэт Александр Зорин назвал его вестником доверия… Я думаю, он прав: всё творчество Окуджавы ведет к вере. Хотя внешних атрибутов вы в его стихах, как и в его поведении, не встретите… Но это путь многих наших современников – они верили еще до настоящей веры. А среди наших с Булатом близких друзей сегодня немало верующих. Катя Васильева, Люба Стриженова, Ия Саввина. То же относится и к жене Окуджавы Ольге. Да, это тенденция, и тенденция закономерная. Но это очень интимный вопрос. Как и вопрос об отношении к женщинам. В общении с женщинами Булат был безупречен. Это грузинская косточка – благородство и сдержанность. Он очень хорошо понимал женскую суть, как сами дамы говорили. И вместе с тем он был простодушным – заблуждался, ошибался…

Потерю его я ощущаю каждый день. Пробую работать с другими поэтами. Но чувство сиротства, и человеческого и творческого, не проходит… А вот буквально накануне этой беседы я переделывал одну свою песню на его стихи. Там есть такие слова: «Дождик осенний, поплачь обо мне…» Они написаны давно, но это могло быть сказано им сегодня – о себе самом. Мистические слова. Как-то по-новому они долетели из того, нашего общего с ним времени, до меня сегодняшнего… Я хочу посвятить эту музыку его памяти, это как бы эпитафия на его могиле. А спеть ее должна или Леночка Камбурова, или Лина Мкртчян – чтобы голос пронзал, уходил ввысь… Я думаю, мы с ним не расстались, мы еще встретимся…

Из книги Я.И. Гройсмана «Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате»

надежда, вера. любовь

Арик Айнштейн

Израильские песни –это что-то особенное. Они удивительные. Такие простые тестом, словно обычная беседа, но настолько сердечные. Равнодушным остаться трудно. Кстати, лучший способ изучения иврита –слушать израильские песни. Учить язык и влюбляться в страну, если ещё не влюблён.
Но сегодня думается о другом, о человеке, которого любит весь Израиль....

Арик Айнштейн.
Любимейший  эстрадный певец, актёр, автор песенных тестов.

Ровно три года сегодня, как ушёл он с земного плана.
И без того прекрасное исполнение его стало ещё более неотразимым в сотрудничестве с композитором и певцом Шаломом Ханохом.
Пел и записывал Арик и песни композиторов более молодого поколения — в частности, нашего Аркадия Духина, кабалиста..

Хороший певец, хороший человек. Совсем немало. Старожилы ( ватики) говорят, что такие редко встречаются. Арик – один из символов культуры современного Израиля.
Он спел и записал свыше 1000 песен. Наиболее популярны: «Лама ли лакахат ла-лев» («Зачем мне брать близко к сердцу»), «Уф гозаль» («Лети, птенец», сл. Айнштейна, 1987), ставшая гимном выпускников израильских школ, «Ани ве-ата» («Я и ты», тоже его авторства, 1971), «Атур мицхех» («Твой лоб увенчан»), признанная лучшей израильской песней с 1970-х годов и лучшей израильской песней о любви.[
«Песня "Шабат ба-бокер" («В субботу утром», , 1989)  стала позывными субботней передачи радиостанции РЭКА (сегодня – КАН РЭКА, вещание на  русском русском языке).

Помимо классических песен Эрец-Исраэль (песен Земли Израиля) и современных песен, в репертуаре Айнштейна — песни других народов, в частности, русские (среди них «Синий платочек»).
Тексты исполняемых песен,обычно поэтические, глубокого содержания (в том числе на стихи ивритского поэта Авраама Халфи). Его же собственные тексты доступны и образны.
. Исполнение проникновенное, сердечное. Словно близкого друга слушаешь, родного человеа.
Спасибо, Арик! Ты – в сердце народа. Светлая благодарная память.

Одна из песен Арика.
"Береги себя"
В стране, где солдаты – « всехние» дети, растимые в любви, тогда как  рядышком, у соседей, с детства возжигается и  взращивается ненависть, трепетно отношение к  ним – защитникам нашим и любимым детям.

Содержание: О, как  знакома мне эта история молодого парня, считающего, что всё он знает и  что нет, его это не коснётся..
Как знакома мне эта улыбка : оставь меня, почему так думаешь, почему это должно случиться?
Береги себя, не делай глупостей, перед  тобой вся жизнь. Береги себя, очень любим тебя, всё время о тебе думаем.
Так улыбайся, улыбайся, брат. И береги себя, не геройствуй, не забудь, как тебя любят..
Простые слова в моей песне, просто хочу, чтобы ты их услышал...

Береги себя, помни, как тебя любят.

שמור על עצמך

אריק איינשטיין ושלום חנוך
מילים: אריק איינשטיין

לחן: שלום חנוךאני כל כך מכיר את הסיפור הזה
בן אדם צעיר, חושב שהוא יודע
ושלו זה לא יקרה
אני הרי מכיר את החיוך הזה
של עזוב אותך, צא מזה,
ומה אתה יודע ולמה שיקרה

שמור על עצמך, אל תעשה שטויות,
כל החיים עוד לפניך
שמור על עצמך, אוהבים אותך מאוד,
וכל הזמן חושבים עליך
אז חייך, חייך אחי, אני שר לך מילים פשוטות,
כי רציתי שתקשיב לי, שיהיו גם תוצאות

שמור על עצמך, אל תהיה גיבור,
כל החיים עוד לפניך
שמור על עצמך, ורק אל תשכח לזכור
שכל הזמן חושבים עליך
שמור על עצמך, אל תעשה שטויות,
כל החיים עוד לפניך
שמור על עצמך, אוהבים אותך מאוד,
וכל הזמן חושבים עליך
שמור על עצמך, אוהבים אותך מאוד,
וכל הזמן חושבים עליך
надежда, вера. любовь

Согдиана – Как много лет во мне любовь спала (Р. Паулс) #LIVE Авторадио



Рождественский Роберт
Как много лет во мне любовь спала
Как много лет во мне любовь спала.
Мне это слово ни о чём не говорило.
Любовь таилась в глубине, она ждала –
И вот проснулась и глаза свои открыла!

Теперь пою не я – любовь поёт!
И эта песня в мире эхом отдаётся.
Любовь настала так, как утро настаёт.
Она одна во мне и плачет и смеётся!

И вся планета распахнулась для меня!
И эта радость, будто солнце, не остынет!
Не сможешь ты уйти от этого огня!
Не спрячешься, не скроешься –
Любовь тебя настигнет!

Как много лет во мне любовь спала.
Мне это слово ни о чём не говорило.
Любовь таилась в глубине, она ждала –
И вот проснулась и глаза свои открыла!
надежда, вера. любовь

Израиль. Нетания. Жара концертам не помеха

Творческая душа, прекрасный пианист, неутомимый популяризатор классической музыки, постоянный организатор интереснейших фортепьяных вечеров в Нетании, одним словом,  истинный проводник Культуры, а еще - яркий представитель ИОЖЭ. Прошу любить и жаловать - наш любимый  Леонид Спивак.
надежда, вера. любовь

Хава Нагила - Давайте радоваться!


http://newrezume.org/news/2017-01-04-18702

Что такое "хава нагила"

2017 » Январь » 4      Категория:  Очерки. Истории. Восспоминания


На протяжении вот уже многих лет меня постоянно спрашивают о том, что такое "хава нагила". Какой в ней смысл, кто её написал и т.п.

Постоянно мне приходится развеивать самые фантастические легенды вокруг этой песни - и то, что её пели ещё маккавеи, долбая врагов по головам; и то, что это специальная свадебная застольная песня, под которую полагается осушать не менее трёх стаканов алкоголя подряд по древней еврейской традиции...

Пора уже сделать, наконец, одну универсальную запись с ответами - к каковой и отсылать сонмы заблуждающихся.

Жил-был такой человек Авраам Цви Идельсон в начале 20 века в Латвии. Был молодым кантором, пел в синагоге. Затем что-то ему в голову стукнуло, и он отправился бродить по миру, собирать и записывать еврейский фольклор, (тем более, что ему в этом нехило помогала Австрийская Академия Наук), мотался по Европе, Ближнему Востоку, забирался аж в Южную Африку, в конце концов естественным образом осел в Иерусалиме.

Там ему попались особые хасиды, именующие себя садигурскими - по имени местечка Садигура на Украине, откуда они приехали в Святую Землю. Идельсон старательно записывал их фольклор - в основном это были напевы без слов, как это у хасидов часто бывает.

Там-то ему и попалась эта мелодия в 1915 году. Не исключено, что сами хасиды её и написали - не зная нотной грамоты, они были и собирателями, и хранителями, и сочинителями. Но ныне принята теория, что мелодия эта была создана неизвестным клезмером (бродячим еврейским музыкантом) где-то в Восточной Европе не раньше середины XIX века. Непредставимыми путями мелодия добралась до хасидов, а те её с удовольствием подобрали, поскольку высоко ценили такие вещи.
Надо сказать, что это была пока ещё не совсем та мелодия, которая известна нам сейчас. У неё был немного другой ритм, плавнее и медленнее. Скорее даже в чём-то медитативный (хасиды, они такие, любят всё медитативное).

Затем грянула Первая Мировая. Идельсон собрал манатки и отправился на войну в составе турецкой армии - ибо именно Турция владела Святой Землёй в то время - руководил полковым оркестром. Через три года война окончилась, Идельсон вернулся домой в Иерусалим, где всё приятным образом изменилось. Турки оставили Палестину британцам, была создана и обнародована Бальфурская Декларация - о праве Ишува (еврейского поселения) на самоопределение. По этим поводам в Иерусалиме готовился небывалый праздничный концерт - и в честь конца войны, и в честь таких славных еврейских придумок. Идельсон же, как главный по нотам, возился с этим концертом по полной - руководил хором, составлял программу, репетировал допоздна. И вот в какой-то момент он столкнулся с проблемой - что нет хорошего финала для этого концерта. Песенка нужна, какая-нибудь новая и яркая, чтоб запомнилась.

Начал Идельсон копаться в своих фольклорных довоенных бумагах - и нарыл этот безымянный хасидский напев. Ужасно обрадовался он и сел кропать правки прямо в черновиках.

Первым делом он разделил мотив на четыре части. Написал аранжировку для хора, для оркестра... Затем поскрёб недолго в затылке и набросал по-быстрому слова - какие в голову пришли. Чтоб было непритязательно, весело и вкусно. Получилось следующее:

Давайте-ка возрадуемся,
Давайте-ка возрадуемся да возвеселимся!
Давайте-ка споём!
Давайте-ка споём да возвеселимся!
Просыпайтесь, братья!
Просыпайтесь, братья, с радостью в сердце!

Всё. Больше эти слова не менялись никогда. Было это в 1918 году в Иерусалиме.
Концерт получился замечательным, финальная песня стала хитом не просто надолго, а на всю дальнейшую историю еврейской музыки до наших дней.

Привычное нам звучание мелодия "Хава Нагилы" приобрела где-то в 30-х годах XX века - благодаря волне еврейских переселенцев из Румынии, которые выросли на культуре зажигательных румынских танцев. У песни появился синкопированный танцевальный ритм, и она стала звучать быстрее. Ещё немного позже сложился этакий ритмический консенсус - "Хава Нагила" начинается медленно, с уважениям к традициям, а потом разгоняется в отвязные пляски.

Интересный факт. Вскоре после того, как в 1938 году Идельсон умер, неожиданно "нашёлся" автор "Хава Нагилы" - некто Моше Натанзон, утверждавший, что это именно он написал самую знаменитую еврейскую песню. Пикантность ситуации усугублялась ещё и тем, что Натанзон ходил в учениках у Идельсона в хоре во время описываемых событий в 1918 году. По крайней мере, по версии Натанзона Идельсон дал задание своим ученикам написать слова к этому напеву - и самый лучший из написанных (понятно чей) выбрал в качестве слов для той концертной финальной песни. В Израиле ему как-то не очень поверили, а вот американцев он чем-то убедил - и вскоре после своего заявления отбыл туда на пмж как подающий надежды певец народных песен.



Источник: www.oneoflady.com
надежда, вера. любовь

Две вдовы Сергея Прокофьева

И правда, жизнь прожить - не поле перейти. Много она вмещает. И многому учит, если принимаешь то, что приходит, не обвиняя, а стараясь понять, чему же  она тебя учит.
Добрая память всем героям этой истории.
На этот пост натолкнулась в поисках объяснения "казуса Прокофьева". А подтолкнула к этому информация, по иному освещающая взаимоотношения С. Прокофьева с его женами. Каждый может по-своему воспринимать происходящее. Не нам судить. И стоит ли разбираться? Еще раз, светлая память...
Полученную информацию помещаю после перепоста от oadam

Оригинал взят у oadam в Да здравствует развод - 6. Не по закону, но по справедливости, или две вдовы Сергея Прокофьева
 Продолжаю тему об интересных разводах в истории. В советские учебники по семейному праву и международному частному праву этот случай не вошел, хотя среди юристов он получил название «казус Прокофьева» – после смерти великого советского композитора Сергея Прокофьева, у него осталось две законные вдовы-наследницы.
Prokofiev_11Prokofiev_12Prokofiev_133Prokofiev_14
Лина Кодина-Немысская-Прокофьева в 1912 (?), 1924, 1948 и 1983 году.

     8 октября 1923 года в ратуше германского города Этталь (Бавария) был заключен брак между советским композитором Сергеем Прокофьевым и испанской оперной певицей Каролиной Кодина-Немысской (которую знакомые называли просто Лина). Лина была дочерью испанского тенора Хуана Кодина и российской певицы с польскими и французскими корнями Ольги Немысской.
     Этот брак был заключен что называется «по залёту» – несмотря на то, что будущие супруги к тому времени уже пять лет жили вместе (с 1918 го по 1936 год, Прокофьев постоянно обитал за границей и с СССР бывал лишь наездами), композитор не спешил связывать себя узами Гименея. И лишь когда Лина забеременела, то Прокофьев, как честный человек, посчитал обязанным на ней жениться.
Collapse )
Prokofiev_6Prokofiev_7
Сергей Прокофьев со своими будущими вдовами Линой и Мирой

     Мира Прокофьева-Мендельсон скончалась на 54-м году жизни в июне 1968 года, завещав свою часть наследства, а также партитуры и архив Прокофьева Музею музыкальной культуры им.Глинки. Детей у них с Прокофьевым не было.
     Каролина Прокофьева-Кодина в 1974 году получила трехмесячную визу для поездки в Великобританию, из которой не вернулась. Тогда ей было уже 77 лет, ни она не хотела терять право на наследство Прокофьева, ни СССР не хотел скандалов, и советское посольство в Лондоне 25 лет без вопросов продлевало Лине визу вплоть до самой её смерти в январе 1989 года, на 93-м году жизни. Сыновья Прокофьева, к тому времени, давно жили один в Лондоне, другой в Париже.
Prokofiev_8
.
     Обе вдовы композитора до конца своих дней получали как «пережившие автора супруги» свою долю авторских отчислений за исполнение музыки Прокофьева как в СССР, так и за рубежом. И хотя государство и забирало себе с валюты 60%, но эти отчисления составляли столь значительную сумму, что она позволяла Лине жить в Англии безбедно, коллекционируя предметы искусства и драгоценности, а также финансируя в Лондоне Фонд Сергея Прокофьева.
     Почти все юристы, когда вспоминали эту историю, соглашались с тем, что советский суд поступил в «деле вдов Прокофьева» не по закону, но по справедливости. Ну а вы что думаете об этих загогулинах, которые иногда выписывает жизнь, и судейские крючкотворы?
*******************************************************************************************************************************************************
16/03/2016
        КАЗУС ПРОКОФЬЕВА
       

Серей Сергеевич Прокофьев умер в один день со Сталиным, 5 марта 1953 года. Кончина «вождя народов» затмила уход музыканта. Все, кто хотел с ним проститься, шли в Дом композиторов, где проходила гражданская панихида, с комнатными цветами в горшках: других просто не было - все «достались» Сталину. Рядом с гробом стояла печальная и смиренная Мира Мендельсон - вдова.

В то же самое время другая вдова Прокофьева – зэчка Лина Любера - привычно толкала бочку с помоями в женском лагере в поселке Абезь. И знать ничего не знала о том, что умер человек, которого она любила больше всех на свете…

Забытое имя

Долгое время этого имени - Каролина Кодина-Любера - не было ни в одной биографии Прокофьева. Еще бы - не пристало одному из самых прославленных советских композиторов, шестикратному обладателю Сталинской премии иметь жену-иностранку. А между тем именно с этой хрупкой испанкой, в которой бродило много «вражеской» крови - польской, французской и каталонской, - Сергей Прокофьев прожил долгих 20 счастливых лет. Но ее безжалостно вычеркнули сначала из жизни композитора, а потом - даже из воспоминаний о нем. Оставили место лишь для «образцовой» Миры Мендельсон: выпускницы литературного института, комсомолки, дочери «старого большевика» Абрама Мендельсона и - по слухам - племянницы Лазаря Кагановича…

Гвоздь сезона

Каролина росла в музыкальной семье: отец - испанец Хуан Кодина и мать - полька Ольга Немысская - были певцами. И потому следили за музыкальными событиями Нью-Йорка, куда они перебрались из Испании. А в 1918 году гвоздем музыкальной программы «Большого Яблока» был как раз Прокофьев. Он выступал в знаменитом Карнеги-Холле. Манера его исполнения, собственные авторские вещи привели в восторг Ольгу Немысскую, и та буквально заставила свою дочь - начинающую певицу - познакомиться с Прокофьевым после концерта. Лина не слишком хотела идти за кулисы: да, ей понравилась его музыка, но сам долговязый 27-летний русский не слишком заинтересовал ее.
Лине едва минул 21 год, но она прекрасно знала себе цену: ей, как две капли воды похожей на звезду немого кино Терезу Брукс, мужчины, проходящие мимо, подолгу смотрели вслед. Она знала пять языков, прекрасно пела… Понятно, почему ей не хотелось являться к Прокофьеву в качестве одной из восторженных поклонниц. Но ей пришлось капитулировать под материнским натиском. Лина хотела остаться незамеченной в толпе других барышень, замерла на пороге. Однако Прокофьев сразу выделил темноволосую девушку и пригласил войти. С этого все и началось. Как он потом написал в своем дневнике, Лина «поразила меня живостью и блеском своих черных глаз и какой-то юной трепетностью. Одним словом, она представляла собой тот тип средиземноморской красоты, которая всегда меня привлекала».

Пташка

Очень скоро они уже дня не проводили друг без друга. Специально для своей Пташки - как Прокофьев прозвал Лину - он написал цикл из пяти песен. Потом были другие произведения. И они концертировали вместе - русский пианист и композитор Прокофьев и испанская меццо-сопрано Любера (в качестве творческого псевдонима она взяла фамилию бабушки по материнской линии): Франция, США, СССР, Германия...
Между турне Каролина играючи выучила русский язык. И также между гастролями они умудрились обвенчаться - 20 сентября 1923 года в баварском городке Этталь. В феврале 1924-го в их семье появился маленький Святослав. А спустя 4 года - второй сын - Олег.

Хрупкую Пташку по-прежнему провожали взглядами мужчины. С годами она лишь похорошела, приобрела лоск. За образец элегантности ее держали в музыкальных кругах Парижа и Лондона, Нью-Йорка и Милана. Бальмонт посвящал ей стихи, Пикассо, Дягилев и Матисс высоко ценили ее стиль, Стравинский и Рахманинов, несмотря на музыкальное соперничество с Прокофьевым, отдавали должное ее голосу и, главное, - таланту совмещать три должности разом: певицы, светской дамы и композиторской жены. В качестве последней она не только заботилась о быте Прокофьева, но и занималась организацией гастролей и связанных с ними частых переездов, вела переговоры, переводила… Она успевала все играючи, элегантно и красиво. По воспоминаниям сыновей Прокофьева, «мамино слово было решающим». Когда композитор надумал после затянувшихся на долгие 18 лет гастролей вернуться в СССР, именно Пташка поставила точку во всех этих сомнениях и метаниях. На Родине Прокофьеву обещали дать возможность писать музыку. На Западе же он, как и Рахманинов, и Стравинский, вынужден был откладывать сочинительство ради исполнительской деятельности: только так он мог зарабатывать. Лина, обожавшая мужа, прекрасно понимала: творчество для него — на первом месте. Значит, надо переезжать.

Начало конца

В 1936 году семья Прокофьева вернулась в СССР. Дети пошли в англо-американскую школу. Лина заблистала на приемах в многочисленных посольствах - она всегда была в центре внимания. А Прокофьеву действительно позволили творить. Правда, недолго: очень скоро ему объяснили, в чем состоит задача советского композитора. И вот чуть ли не параллельно с «Ромео и Джульеттой» он пишет «Ленинскую кантату», сочиняет оперу об украинском колхозе - «Семен Котко»… И видит, как редеет круг его друзей - тот арестован, этот пропал без вести, этот расстрелян, объявлен шпионом и т. д. и т. п. Видит все это и Лина. Но даже не думает меняться: почему она должна перестать общаться со своими иностранными друзьями, посещать посольства, писать матери во Францию? Что это за глупости?

Правильная жена

В 1938-м Прокофьев уехал в Кисловодск - отдыхать. И едва ли не в первом письме отчитался: «Здесь за мной увивается очаровательная иудейка, но ты не подумай ничего плохого…» Лина и не подумала. А зря. Прокофьев не устоял перед преследованиями Миры Мендельсон. Их курортный роман перерос в роман постоянный. И в 1941 году композитор ушел из семьи. Возможно, урони Пташка хоть одну слезу, он бы остановился… Но та «держала марку». Она не любила жаловаться. И терпеть не могла нытиков. Глядя на Лину, никто и подумать не мог, какие демоны разрывают ее душу. Потому что с уходом Прокофьева она не смирилась ни на секунду, и ни на секунду не перестала его любить. Любила композитора и Мира - правильная девушка из правильной семьи.
Долгое время Лина была уверена, что их разрыв - лишь временный. Не устраивала скандалов, не обременяла просьбами. Но через несколько лет Прокофьев заговорил о разводе. Тут уж она встала на дыбы. Чего здесь было больше - любви, уязвленной гордости или простого опасения за участь свою и детей? Она въезжала в СССР женой советского композитора. А кем она будет после развода с ним? Иностранной шпионкой? Врагом народа?

Две вдовы

В конце концов, умные люди объяснили Прокофьеву: брак с испанкой, зарегистрированный в Баварии, в СССР - недействителен. Так что он спокойно может жениться. Что композитор и сделал 15 января 1948 года. Через месяц после этой свадьбы Лину Кодину арестовали как иностранную шпионку и приговорили к 20 годам лагерей…

Там она узнала о смерти своего мужа - случайно: одна из таких же заключенных услышала по радио, что звучит концерт, посвященный памяти Прокофьева. Сказала Лине. И тогда эта гордая женщина заплакала так, что охранники вынуждены были отпустить ее с работы в барак. Она горько оплакивала человека, который оставил ее одну с сыновьями в самый тяжелый момент, который бросил ее на произвол судьбы, и по вине которого она оказалась в лагерях…

С Колымы Лина вернулась через три года после смерти Сталина и Прокофьева. И, по воспоминаниям современников, уже через два дня вновь являла собой образец элегантности. Заявила о своих правах на наследие композитора, тут-то и всплыло пикантное обстоятельство, получившее в юридической практике название «казус Прокофьева»: гений оставил после себя сразу двух вдов.

Теперь, когда Сталина не стало, брак Прокофьева с Линой вновь стал законным. Лине и сыновьям досталось почти все имущество.

...Лина стремилась уехать на Запад. Она безрезультатно обращалась к Брежневу с просьбами дать ей возможность повидать престарелую мать. В 1971 году ее младший сын Олег получил разрешение выехать в Лондон на похороны своей жены-англичанки, скончавшейся в России от заражения вирусным гепатитом, и повидать свою дочь от этого брака. Олег остался жить и работать в Британии. В 1974 году на одно из писем Лины, адресованное тогдашнему председателю КГБ Юрию Андропову, с просьбой разрешить ей на месяц выехать в Великобританию, чтобы повидать сына и внучку, пришел ответ: через три месяца ей позвонили из ОВИРа и сообщили, что ей предоставлена трехмесячная виза для поездки в Великобританию. К этому времени ей было уже 77 лет. Она не вернулась. Но Лину нельзя было считать беженкой. Советские власти не хотели политического скандала, который возник бы, если бы вдова великого Прокофьева попросила политического убежища на Западе.

Советское посольство в Лондоне без проблем продлевало ей визу. На Западе Лина Прокофьева делила время между Лондоном и Парижем, куда впоследствии перебрался ее старший сын с семьей. Много времени она проводила в США и Германии. В Лондоне в 1983 году она основала Фонд Сергея Прокофьева, куда передала свой обширный архив, включавший переписку с мужем. Ее без конца приглашали на прокофьевские юбилеи, фестивали, концерты. Свой последний, 91-й день рождения Лина Прокофьева отпраздновала 21 октября 1988 года в больнице в Бонне, куда прилетели ее сыновья. Она была смертельно больна, но пригубила шампанского. Ее переправили в Лондон, в клинику имени Уинстона Черчилля, где она скончалась 3 января 1989 года. Записи с пением сопрано Лины Люберы не сохранились.

Каролина Кодина-Любера прожила долгую жизнь. В 77 лет она начала жизнь сначала. Много путешествовала, растила внуков. Но главное - она занималась переизданием музыкального наследия Прокофьева, делала все, чтобы имя ее великого мужа не было забыто на Западе. И его действительно там знают, помнят и любят.

Из: Оракул
надежда, вера. любовь

АЛЕКСАНДР СОБОЛЕВ, неизвестный автор "Бухенвальдского набата"

Аркадий Красильщиков

БУХЕНВАЛЬДСКИЙ НАБАТ"

Стихотворение, из которого взяты эти строки называется"К евреям Советского Союза" и написано оно в 1971 году. Конечно, представить себе, что оно было тогда же напечатано, просто невозможно. Могу с уверенностью сказать, что его вообще и до сих пор никто не читал. Однако, у незаурядного, талантливого поэта, написавшего эти строки, есть одно-единственное стихотворение, известное буквально всем. Это слова песни"Бухенвальдский набат".

Люди мира, на минуту встаньте,

Слушайте, слушайте:

Гудит со всех сторон.

Это раздается в Бухенвальде

Колокольный звон…

Это кажется невероятным, но за десятилетия жизни этой песни, облетевшей весь мир, переведенной на множество языков, в Союзе при исполнении ее никогда (!) не объявлялось имя автора стихов. Хотя  автор, конечно, был, и звали его *Александр Соболев*.

Известный писатель Константин Федин дал тогда такую оценку словам этой песни: "Я не знаю этого поэта, я не знаю других его произведений, но за один "Бухенвальдский набат" я поставил бы ему памятник при жизни".

"Памятник" при жизни поэт получил, но совершенно в духе социализма. Советская власть с каким-то садистским упоением уничтожала собственную культуру. Сегодня мы знаем: убивали, как Бабеля, гноили в лагерях, как Мандельштама, позорили, как Пастернака, изгоняли из страны, как Галича… Несть им числа…

Поэта Александра Соболева просто замалчивали, нигде не печатали, преследовали, не давая возможности донести свое творчество до читателей и слушателей…<lj-cut>

Он родился в 1915 году в одном из местечек Украины. Был младшим ребенком малосостоятельной, но многодетной еврейской семьи. Слагать стихи начал очень рано, примерно с семи лет, но это "баловство" в семье не поощрялось. Рано оставшийся без матери, мальчик, после окончания школы был отправлен к старшей сестре в Москву и определен в школу ФЗУ. Закончив ее, получил звание слесаря и стал самостоятельно зарабатывать себе на хлеб.

Юноша, мечтавший о литературе, стал учиться в литобъединении, начал печататься в заводской многотиражке. Затем работал в печати, писал, кое-что печатал. Но наивная мечта молодости о справедливости и свободе не уживалась в его сознании с реалиями кровавого коммунистического террора. За полвека своего поэтического творчества он не посвятил Сталину ни строчки. Его гипертрофированная честность не допускала никакого приспособленчества. А это значит, что жизнь его с самого начала творческой деятельности была очень нелегкой.

Пришла война и он ушел воевать. Был пулеметчиком стрелковой роты, то есть воевал на передовой. Несколько ранений и две контузии – вот "трофеи", принесенные с войны.

Инвалид Великой Отечественной,

Кровь твоя на траве, на песке, на снегу…

Нет, не только твое Отечество –

Вся планета, все человечество

Перед тобою в долгу, в неоплатном долгу.

Кто-то с фронта вернулся счастливый – целый!

Кто-то мертвый – бессмертный – в землю зарыт.

Ну, а ты возвратился, в общем и целом, ничего…

Так, не жив и не мертв – инвалид!

Пожизненная вторая группа инвалидности – это значит, что не разрешается работать на штатной работе. А у него погибли все близкие. Его призывают на трудовой фронт, отправляют слесарем на военный завод, дают койку в общежитии и карточку на хлеб. Так началась его мирная жизнь.

Вскоре его назначают ответственным секретарем в заводскую многотиражку. Здесь он себя показал не только хорошим журналистом, но и великолепным сатириком. Газета начала борьбу с управлением завода против злоупотреблений, против разнузданности, против использования руководителями своего положения и тому подобное. В результате секретарь ЦК партии на заводе пригрозил журналисту, чтоб "не лез не в свое дело".

И его уволили и отправили "на лечение в психбольницу". Четыре долгих года мотался он по больницам и госпиталям…

Еще работая на заводе он женился на русской девушке-журналистке. Молодая семья жила впроголодь, не имея постоянного заработка. Только любовь и взаимопонимание давали им силу для дальнейшей жизни. Поэта не принимали никуда на работу, нигде не печатали его стихов, всячески подчеркивая, что еврею в журналистике делать нечего. Мало того, его русскую жену уволили из Московского радиокомитета вместе с евреями-журналистами, а затем предложили

восстановить на работе, "если она разведется с этим евреем". Здесь хочу вспомнить стихи, полные сарказма, А.Галича:

Где теперь крикуны и печальники?

Отшумели и сгинули смолоду!

А молчальники вышли в начальники,

Потому что молчание – золото!

……………………………………..

Промолчи, промолчи, промолчи.

Как инвалид он получил "квартиру" – убогую комнатенку без воды, отопления и других удобств. Два журналиста, они влачили жалкое полуголодное существование, а все то, что он писал в те годы, отправлялось "в стол".

В 1959 году Александр Соболев услышал о создании мемориального комплекса в Бухенвальде. Его – еврея, фронтовика, поэта так потрясло это сообщение, что он закрылся в комнате и через два часа прочитал жене слова, ставшие потом песней. Ни одна газета не взялась их напечатать, никого они не заинтересовали. Но в это время должен был состояться фестиваль молодежи в Вене, и поэт рискнул послать стихи в комитет подготовки к фестивалю, а затем отправил их композитору Вано Мурадели. Потрясенный композитор ответил такими словами: "Пишу музыку и плачу,.. да таким словам и музыка не нужна! Я

постараюсь, чтобы было слышно каждое слово!!!"

Действительно, песня получилась "литая", в ней неразрывно едино

совместились слова и мелодия. А когда в Вене ее исполнил свердловский хор студентов, она сразу стала известной и любимой во всем мире. Ее переводили на десятки языков. Это полный триумф! Ее исполнял и хор им. Александрова, и самодеятельные коллективы, детские ансамбли и выдающиеся певцы…

В 1963 году песня была выдвинута на Ленинскую премию…

Но – это трудно объяснить молодому человеку – не допустили до премии этого безвестного поэта, не имеющего покровителей, да еще с неподходящей 5-ой графой! Что двигало партийными деятелями, всячески замалчивающими творчество Соболева? Что толкало на отрицание его творчества поэтов, критиков, деятелей от литературы? Скорее всего, это была элементарная зависть, замешанная на указании сверху, плюс торжествующий антисемитизм…

Но песня шагала по планете, песню пела вся страна, не задумывающаяся, почему у песни только один автор – композитор.

Однажды ему позвонили ночью домой и пригрозили: "Мы тебя прозевали, но голову поднять не дадим!" И не давали! Всю жизнь. До самой смерти.

Песню пел весь мир. Пел много лет.

Однажды в Москву приехал японский хор "Поющие голоса Японии". Поэт слушал их концерт:

Я это надолго запомню:

Концертные два часа

В Москве звучат "Японии

Поющие голоса"…

И вдруг загудел над нами

"Бухенвальдский набат".

И снова безвинно сожженные

Строились к ряду ряд…

Слова, в России рожденные,

Японцы как клятву твердят.

Через двадцать лет после создания песни, в 1979 году газета "Культура и жизнь" напечатала статью Игоря Шаферана, в которой были такие слова: "Это песня – эпоха, и скажу без преувеличения – мир замер, услышав эту песню".

Да песня "Бухенвальдский набат" – был звездный час поэта Александра Соболева. Но она стала и трагедией всей его жизни.

Он был очень разносторонним и талантливым человеком. Его песни, написанные с Анатолием Новиковым, Борисом Терентьевым и другими композиторами стали популярными и исполнялись лучшими коллективами. "Вечный огонь", "Голуби мира", "Голос страны моей", "Роза на море" – вот далеко не полный перечень песен, написанных на его стихи.

Сквозной темой его творчества стала война и борьба за мир.

На бойне той я был солдатом

И с бойни той пришел назад.

Какую я тянул упряжку

Сквозь дождь и снег, и день и ночь!

Сказать, что это было тяжко –

Неправда: было мне невмочь.

Такого адского накала

Не смог бы выдержать металл.

Но чудо! Я не умирал,

И начиналось все сначала…

Именно во фронтовые годы осознал себя поэт гражданином и патриотом всей планеты Земля. (Кстати, это тоже возмущало власть могущее партийное руководство в его песне. Как, считали они, мог он обращаться к "людям всей земли?" Ведь это, по их мнению, моральная эмиграция!).

Ведь только мы, народы, только мы,

За нашу Землю только мы в ответе.

В другом стихотворении:

Не сатана, несущий зло вовек,

Не ценящий живое и в полушку,

А человек, подумать – человек! –

Свой дом, свою планету "взял на мушку".

Еще:

Отныне по земле шагает Бог –

Раскрепощенный человеком атом.

Что принесешь ты Миру, божество, -

Иль смерти мрак, иль жизни торжество?

Мог ли такой человек пропустить в своем творчестве трагедию Афганистана?

Одно из его стихотворений на эту тему буквально потрясает. Уже одно

название "кричит": "В село Светлогорье доставили гроб". (Такое сильное противопоставление – "Светлогорье" и "гроб"). А затем картина прощания:

И женщины плакали горько вокруг,

стонало мужское молчанье.

А мать оторвалась от гроба, и вдруг

Возвысилась, как изваянье.

Всего лишь промолвила несколько слов:

- За них – и на гроб указала, -

призвать бы к ответу кремлевских отцов!!!

Так, люди? Я верно сказала?

Вы слышите, что я сказала?!

Толпа безответно молчала –

РАБЫ!!!

Да, рабы, выращенные и воспитанные партией, рабы страны-тюрьмы…

И рядом с этими высокогражданскими строчками огромное количество лирических стихотворений, - теплых, нежных, трогательных.

Звоном с переливами

Занялся рассвет,

А меня счастливее

В целом мире нет.

Раненный, контуженный

Отставной солдат,

Я с моею суженой

Нищий, да богат…

Или:

Красные искры, желтые искры –

Праздник осенней метелицы.

Кружатся листья, падают листья,

Падают тихо и стелются.

Уже тогда, в 60-70-х годах он, прозорливый, как настоящий Поэт, обращает внимание читателя на необходимость беречь Землю.

Земля наша – добрая мать,

Без нее – ни дышать и ни жить,

Землю нельзя просто топтать,

Землю надо любить.

Очень ярко выражался талант Александра Соболева в сатире. Единственный журнал, печатавший его произведения – это "Крокодил", редактор которого, Мануил Григорьевич Семенов, впал в немилость из-за такой смелости. Большое количество стихотворных фельетонов, острых и злых, создали славу журналу. А поэт от "Крокодила" получил награду и даже была напечатана небольшая

книжечка фельетонов. Но большая часть его сатирических произведений писалась, конечно, в стол. Судите сами, можно ли было напечатать такую, например, эпиграмму на Суслова:

Ох, до чего же век твой долог,

Кремлевской банды идеолог –

Глава ее фактический,

Вампир коммунистический.

Русский поэт еврейского происхождения Александр Соболев по-настоящему любил свою Родину – Россию. И поэтому страдал ее страданиями.

Утонула в кровище,

Захлебнулась в винище,

Задохнулась от фальши и лжи…

Как ты терпишь, Россия,

Паденье свое и позор?!...

" –

Кто же правит сегодня твоею судьбой?

- Беззаконие, зло и насилие!

Наследие Соболева есть и проза: роман "Ефим Сегал – контуженый сержант". Произведение автобиографическое и поэтому особенно ценное. Идея романа сводится к тому, что общество развитого социализма – явь тоталитарного государства, а герой сражается с системой и терпит полное поражение. Как и все другие произведения Соболева, роман увидел свет спустя много лет после его смерти.

Затюканный, никому не нужный, лишний в этом обществе, так и не увидев напечатанными свои произведения ушел из жизни опальный поэт…

Ни в одной газете не напечатали о нем ни строчки.

Ни один "деятель" от литературы не пришел проститься с ним.

Просто о нем никто не вспомнил.

В 90-х годах, уже в преклонном возрасте, верная, преданная и любящая вдова его – Татьяна Соболева – начала длительную, изматывающую борьбу с властями, "собратьями по перу", издателями за восстановление честного имени поэта, отдавшего Родине здоровье, силы, молодость и ничем никогда не запятнавшего себя. Рассказ о ее "хождении по мукам" – это история отдельная. Поэтому отметим только факты.

С помощью ЕКА (Еврейская Культурная Ассоциация) небольшим тиражом был издан сборник его стихов (еще им самим подготовленный к печати) "Бухенвальдский набат".

Были изданы 2 диска с его патриотическими песнями. И среди них "Навечно с живыми":

От старших и до новых поколений

Внимай, внимай народ родной земли,

Мы не погибли на полях сражений:

На марше ураганных наступлений

С Победой мы в бессмертие вошли…

Чтобы издать роман "Ефим Сегал" за свой счет в 1999 году (тиражом "аж 1000 экземпляров") вдове пришлось ни больше, ни меньше – продать свою трехкомнатную квартиру.

В 2006 году вышла ее книга (не забывайте – она же журналист) "В опале честный иудей"… (тираж 500 экземпляров), сердечный памятник другу и мужу. Она закончила ее писать в 2005 году. Ей было 82 года.

Увы, пятого "достижения" не было. Она просила установить на Поклонной горе в Москве, на Мемориале плиту со словами "Бухенвальдского набата"; четырежды обращалась в приемную Президента России Путина, ей отказали.

В своей книге она расставила все согласно табели о рангах: назвала фамилии тех, кто хоть как-то помогал ее мужу и не забыла его гонителей. Вот "эпилог":

"Я писала эту книгу искренно, честно. С болью и горечью. С надеждой быть услышанной. Чистосердечные дары принято сопровождать цветами. Вот я и предлагаю для обозрения самосостоявшийся букет: "Ату его, жида, ату!" Смотрится?

*Запомним это имя – Александр Соболев – еврей, солдат-фронтовик, инвалид ВОВ, поэт, писатель, человек…*

*Если не мы – то кто же?*
</lj-cut>